Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 69

Литература начала XX века в СССР никак не изучается. В 1938 году вышел учебник Б. Михайловского, в котором Бунину отведено полстранички и сказано, что он «до сих пор не утратил художественного значения».

Литературоведение повернуло вспять — к шестидесятым годам прошлого столетия, когда господствовала материалистическая и утилитарная философия, когда Чернышевский издевался над стихами Фета, говоря, что такие стихи и лошадь могла бы написать, если бы писать умела. Недавно советские литературоведы облаяли даже покойного А. Н. Веселовского, который, дескать, «вышел не из среды великих шестидесятников, а сформировался в отрыве от великих традиций». В 1938 г. в Москве вышел толстый том: Н. Г. Чернышевский — «Статьи по эстетике», но Вл. Соловьев, который в начале XX века победил Чернышевского, не переиздается и даже в университетах не изучается («конечно… ни в какой мере»).

История русской литературы в СССР строится по такой схеме: 60 гг. — назревание революционной ситуации в России («Что делать?» Чернышевского); 80-ые гг. — реакция; 90-ые годы — разгром народничества и победа марксизма; 1917 год — окончательная победа марксизма, открытие новой эры. Начало века — переход от марксизма к идеализму — попросту изымается. Точь в точь, как в НКВД: «Культурный ренессанс? И знать не знаем… такого не было!»

Кто-нибудь скажет: — Позвольте, но — Блок! Блока переиздают, изучают. Библиографы насчитали, что в советской России уже к 1928 году было издано 800 работ, посвященных творчеству великого русского поэта начала XX века; за последние две декады «Блокиана» еще разрослась. В качестве ответа приведу, что пишет — во вступительной статье к однотомнику (1946 г.) — Вл. Орлов, которому в СССР сдана монополия на Блока:

«Сознание Блока формировалось в условиях эксплоататорского общества и, естественно, не свободно от глубоких и резких противоречий, отражавших, в свою очередь, противоречия, заложенные в самой природе этого общества. Блок испытывал многообразные воздействия вырождавшейся буржуазной культуры, отравлялся многими ее ядами, долго блуждал в туманах всяческой метафизики».

Блок — узник советского концентрационного лагеря. Комментарии Вл. Орлова, точно рогатки из колючей проволоки, не подпускают читателя к сердцевине поэзии Блока. Таким образом, и Блок не является исключением из правила: эпоха духовного ренессанса изъята, ликвидирована. В истории русской культуры, как ее представляют в СССР, там, где должно быть «начало XX века», просто дыра. Все, что произошло в России в начале XX века, в том числе и творчество Блока, можно изучать только в эмиграции, которая и по времени, в огромном большинстве и по духу, принадлежит как раз эпохе духовно-культурного ренессанса, прерванного большевиками.

Почитаю за счастье, что мне довелось слышать книгу К. В. Мочульского в его чтении, когда она еще не была напечатана. По воскресеньям в Кламар, к Бердяеву наезжало множество всякого пестрого люду, но под вечер пена опадала — оставалось только трое-четверо гостей, особо приглашенных. Худенький, в поношенном, но опрятном костюме, Мочульский сидел под лампой, светившей со стены. После ужина он читал главы из книги. Карие глаза (от матери-гречанки), быстрые жесты и скорая речь… — юго-запад дал много замечательных людей русской литературе.

Волна воспоминаний подхватывала, порою, Н. А. Бердяева и он рассказывал, например, о своих встречах с Н. Н. Волоховой, вдохновившей «Снежную маску» Блока,

На протяжении многих лет нас учили, что символизм был «поэзией русского империализма», что Блок отражал противоречия эксплоататорского общества, что, скажем, в области живописи борьба мир-искуссников с передвижниками была борьбой помещичьего капитализма прусского типа с силами «демократической революции, стремившейся направить развитие капитализма по американскому пути». Но теперь, на вечерних чтениях в Кламаре, все то, чему учили в Москве, распалось, разлетелось, — открылась тайна Блока, сущность его поэзии.

К примеру, «Снежная маска», написанная в начале 1907 года. По счету третий сборник стихов, но первый, в котором не было, как говорил Блок, «отступлений от лирики в лирике», — тут безраздельная отдача лирической стихии. Русский ренессанс преодолевал материализм, позитивизм, утилитаризм по всей линии, и «Снежная маска» была таким освобождением «пленной души» от тяжести бытия, грубой материальности, прорывом из тьмы внешней — в просветленный мир духовного. «Ты смотришь все той же пленной душой в купол все тот же звездный». «Душу вверь ладье воздушной». «Крылья легкие раскину, стены воздуха раздвину, страны дольние покину». «Вот меня из жизни вывели снежным серебром стези»… — таковы мотивы «Снежной маски».

Вечера в Кламаре — то был мой новый университет. Была там у меня даже и «курсовая работа». Написал и я очерк: «Встреча с Блоком», который однажды вечером прочитал в Кламаре; речь шла, разумеется, о духовной встрече.

Но то был больше, чем университет. То было — освобождение пленной души от тяжести понятий, навязанных годами материалистического, марксистско-ленинского воспитания. Временами мне казалось, что я попадал как бы в мир совсем другого измерения: мерки и правила, которые были вполне «о-кэй» в советском мире, теперь оказывались нелепыми, абсурдными, варварскими, смешными.

Освобождение души — «изюминка» невозвращенства. Это — духовный опыт, приобретаемый нами на Западе. Только ради него и стоило до поры до времени не возвращаться в Россию.

Где-то во Франции

Мартовским утром 1946 года я пришел, как всегда, на работу в посольство. Дежурный вахтер в проходной мне сказал:



— Товарищ Панченко велел вам зайти к нему.

В кабинете, кроме Панченко, сидел капитан, незнакомый мне. На его дюжих плечах сверкали золотые погоны, на широком одутловатом лице мелькнула загадочная полуулыбка, когда он взглянул на меня. Панченко, показывая рукой на кожаное кресло и приглашая садиться, дружески-оживленно заговорил:

— Приятная новость для вас — поедете сегодня на родину. Поезд в два часа дня. Идите сейчас в канцелярию и получайте документы. Вот как раз товарищ капитан тоже едет в Москву, вам попутчик…

Корытообразное его лицо с загнутыми челюстями, однако, не оживлялось, — жесткое, как железо. Исподлобные зеленоватые глаза смотрели в упор, стараясь разглядеть, не смущен ли я неожиданной «приятной новостью».

Когда-то это должно было случиться… Давно я готовился к этому дню… Давно принял необходимые меры: в маленьком отельчике на рю де Бак, где жил последнее время, держал только самое необходимое, то, что можно было бросить в случае бегства. В другом месте, у знакомых, хранились мой штатский костюм и пишущая машинка, — все, чем я постарался обзавестись для будущей жизни.

Изобразив радость, поблагодарив Панченко за заботу, я пошел в канцелярию. На столе у начальницы канцелярии Маруси Петровой лежала открытая папка: моя автобиография, написанная при поступлении в посольство, фотокарточки, отношения из военной миссии. Маруся печатала на машинке справку о моей 10-месячной работе в посольстве.

— Сию минутку будет готово, — улыбнулась она. — Александр Александрович как раз здесь, подпишет вам справку.

Из кабинета А. А. Гузовского, советника посольства, она вышла смущенная. Взяла всю папку с моими документами, отнесла ему. Потом вернулась и вызвала по телефону Панченко, велела прийти.

Панченко совещался с Гузовским минут пять.

— Вот что, — сказал он, выйдя из кабинета Гузовского. — Вы получите ваши документы непосредственно в Москве.

— Но как же я буду в дороге? У меня на руках решительно ничего нет.

— Документы ваши будут при капитане, который едет с вами в Москву. Он везет кое-какую диплома тическую почту, ваше «личное дело» мы и упакуем вместе. Для вас лучше, не таскаться… чудак вы эта кий!

— Но почта будет упакована, в дороге документы не достать.

— Хорошо… Лично от меня получите небольшую и неофициальную справку, что вы — из посольства.