Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 69

— Вы — писатель? спросил он, глядя на меня из-под очков. — Наши журналисты просят, чтобы я вас отправил к ним. Поедете в нашу роту пропаганды.

Опять дорога… В коляске мотоциклета — до чешского города Теплиц. Там пересадили в автобус, — повезли берегом Эльбы, прекрасной речной долиной. В автобусе ехал фоторепортер, весь увешанный «лейками», и с ним молодая, крепкотелая жена, которую он встретил в Теплице. Он всю дорогу целовался с женой и хвастался передо мною своими фотоаппаратами. Ко мне возвращалось спокойствие: из фотоаппаратов не стреляют… Ночью, уже в Кригсберихтеркомпани, роте военных корреспондентов, ложась спать, я открыл наугад Евангелие. Открылась глава первая из Второго послания к Коринфянам:

«…мы отягчены были чрезмерно и сверх силы, так что не надеялись остаться в живых. Но сами в себе имели приговор к смерти, чтобы надеяться не на самих себя, но на Бога, воскрешающего мертвых, Который и избавил нас от столь близкой смерти, и избавляет и на Которого надеемся, что и еще избавит».

Часть третья

Перед Войной

В Ясной Поляне

В январе 1939 года по заданию одной комсомольской газеты, называвшейся, кажется, «Молодой коммунар», поехал я в Ясную Поляну, ныне официально именуемую: «Музей-усадьба Л. Н. Толстого». Из Козловой Засеки — три километра — пошел пешком. День был мягкий, мглистый. По сторонам дороги стояли, совсем свесив снежные ветви, деревья. Потом лес кончился и открылись холмистые поля, покрытые белым и мягким — точно пропитанным теплом светом — снегом. Было необыкновенно тихо, только редкая птица, какая то синичка одинокая, порхала меж деревьев, осыпая снег. На душе было тоже мглисто — смутно-весело и нежно, и как-бы в музыкальном ящичке, где-то внутри прозвенела волшебная, чарующая стихотворная строка:

«…Тишина, ты лучшее из всего, что я слышал».

По инерции, однако, вспомнилось, что советская критика клеймила эту пастернаковскую строку, как «аполитичную», «обывательскую». Журнал «Литературный критик» опубликовал статью под заглавием «Частная жизнь», автор которой доказывал, вернее — доносил, что Б. Пастернак — это просто-напросто «дезертир с идеологического фронта».

Надо сказать, что в то время, в конце тридцатых годов, «партия «Ленина-Сталина» разворачивала новое, с размахом доселе невиданным, наступление на идеологическом фронте. Осенью 1938 года, на протяжении целого месяца «Правда» печатала «Краткий курс истории ВКП(б)». Никаких иных материалов: ни статей, ни телеграфных корреспонденции. Целые полосы были отданы книге, которая появлялась, как комета, знаменующая перевороты в мире: прочие события утрачивали смысл, теряли всякое значение. По всей стране организовывались партийные курсы, семинары, теоретические конференции, — для изучения «Краткого курса истории ВКП(б)». Тем не менее, никакого переворота в умах сталинский труд не вызвал: народ инстинктивно — с глухим молчаливым упорством — держался за свои, далекие от марксизма-ленинизма, веками выработанные понятия о жизни. Вместо старых жупелов: вредительства, саботажа, в партийной пропаганде появились новые: аполитичность, обывательщина. На борьбу против аполитичности мобилизовывались все силы — точно на борьбу против чумы или холеры. Но идеологические барьеры установить куда труднее, нежели заставы от чумы. Эпидемия распространялась. В разгар широкого похода партии на души и сознания, миллионы советских людей — каждый по своему — дезертировали с идеологического фронта.

Был у меня приятель. Шесть лет мы сидели бок о бок на школьной парте. Потом наши стежки-дорожки пошли в разные стороны. Он окончил «Сибстрин», Сибирский строительный институт, стал инженером, меня же угораздило попасть на газетно-журнальную псарню. В тридцать восьмом году, когда я работал в «Курортной газете» в Сочи, мы встретились с ним на Черноморском побережье.

— Ерундовая твоя профессия! — сказал он — Не жизнь, а сплошной митинг. То ли дело — техника! На митингах и собраниях и мне, ясно-понятно бывать приходится, не прийти нельзя. Но на трибуну лезут активисты, а я… сяду в угол да и посапываю. Ты же… хочешь не хочешь, пиши статью, распинайся на газетной странице, стучи кулаком в грудь, клянись в верности «мудрому» и «любимому». Признайся, сколько раз на день приходится тебе писать: «Слава великому Сталину!» Подсчитать не пробовал?

— А что же я теперь поделаю? — ответил я в сердцах. — Не переучиваться же мне на инженера… поздно! Да и какой из меня инженер!



Два месяца спустя, осенью, в те самые дни, когда человечество выросло на голову, прочитав «Краткий курс истории ВКП(б)», вернулся я в Москву. Пошел в Сивцев Вражек, к Михаилу Васильевичу Нестерову, ныне покойному. В шутливо-грустном тоне передал ему разговор с другом детства. Михаил Васильевич кинул острый — и к 80-ти годам не померкший — взгляд из-под пенснэ:

— А отчего-бы вам, в самом деле, не бросить газету? Найдите технику в литературе. Музейщиком не хотите стать? Ах, господин хороший… будь я на вашем месте, поехал-бы в какую-нибудь Ясную Поляну да и сидел… посапывал. Да-с, в Ясную-с! Когда-то ведь и я там был и мед там пил!.. — и пошел тут стремительный, обрывающийся ударами кисти рассказ о лете 1909 года, когда меня еще и на свете не было, а М. В. Нестеров писал Толстого: в голубой блузе на берегу яснополянского пруда, бородатым седым колдуном, не то выросшим, как мшистый пень, из земли, не то вросшим в землю.

Никому не говоря про тайный — «дезертирский» — замысел, я выпросил в редакции командировку в Ясную Поляну, — отправился на разведку. Оказалось, что Ясная чудо как хороша! На взгорье — деревня, вся в синем дыму, а с краю, направо, белые каменные ворота, известные по фотографиям во всех концах земли. Тишина, тишина… Огромные, отягощенные снегом ели стояли стеной вдоль «пришпекта», описанного в «Войне и мире». Дорога шла в горку, в конце ее виднелся дом, пушистый от инея. Нет большего счастья, — подумалось, — как отрешиться от всего, чем жил до сих пор: от тезисов, директив, установок, от систем и концепций, от этого трижды проклятого марксизма-ленинизма, который служит партии инструментом для опустошения душ, для окончательного — духовного — порабощения человека. Позабыть про марксистские законы, будто-бы научно объясняющие таинственный мировой ход вещей, и, позабыв, отрешившись, вслушаться в то, что есть единственно мудрого на свете — в тишину полей и лесов, в то, что неустанно и тайно свершается в недрах русской земли и глубинах родного народа. Тишина, тишина, ты лучшее из всего, что я слышал!..

Покойная тишина, сковавшая леса и поляны, отстаивалась и в большом доме Толстых. Топились печи. В крохотной узкой комнатке, отгороженной от передней тесовой стенкой, пожилая женщина мешала клюкой догорающие головешки. Красным светом озарялось ее широкоскулое — простое и усталое — лицо. Она поднялась, отряхнула подол от соринок и пепла, и негромко, с какой-то — мне непривычной — учтивостью спросила:

— Желаете осмотреть бытовой музей или сперва — литературный? Бытовой, так за мной пожалуйте. А литературный, я курсовода покличу.

«Какая приятная», — подумал я. — Не только встреча с ясными полянами, но и встречи с людьми — тоже простыми и ясными — здесь вносили успокоение в душевную мою сумятицу.

— Да, конечно, и бытовой, и литературный, — ответил я. — Только я, видите-ли, корреспондент, от газеты. Мне хотелось-бы повидать, кто тут у вас по научной части?

— Тогда, значит, к ученому секретарю… Леониду Федоровичу Нелюбову. Они как раз из Тулы вернувшись. Вот я платок накину да и провожу вас.

Кабинет ученого секретаря находился в маленьком деревянном флигеле, занесенном до окошек снегом, рядом с «бытовым музеем».

— Тут у нас кухня была, — пояснила женщина. — Потолок-от низкий, о притолоку голову не ушибите.

Ученый секретарь сидел за письменным столом и, самоотверженно борясь с зевотой, перебирал бумаги. Впрочем, только я переступил порог, зевоту как ветром сдунуло. По-военному подозрительно, он пощупал меня коротким взглядом. В лице его проступило железо. Отрекомендовавшись, я предъявил документы: командировочное предписание — на поездку в Ясную Поляну «по специальному заданию редакции», далее — корреспондентский билет, подтверждавший, что я действительно принадлежу к цеху журналистов, наконец, паспорт, удостоверявший мою личность, как таковую. Нелюбов внимательно, строка за строкой, иногда даже водя карандашом, прочитал документы. В особенности задержался на графе: «где выдан паспорт», и увидев, что паспорт — московский, то-есть как-бы привилегированный, подобрел и обмяк в лице. Поднялся, с шумом отодвинув кресло, и подал мне руку: