Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 69

— Надо верить в разумный ход вещей, — ответил я. — Война, охватившая мир и изменившая судьбы многих народов, не может закончиться неразумно. Она не может иметь конец, какого бы не желали сражающиеся.

Профессор откинулся в кресле и посмотрел в окно. За окном голубел весенний московский денек. По Каменному мосту бежали трамваи, ломовые везли лед от Москва-реки, над Боровицкими воротами взлетали черные галки.

— Они там, — показал он через окно на Кремль, — понимают ли это?

— Люди там сидят неглупые, — возразил я. — Должны понимать.

— Как же, как же! Видите у меня на столе — «Журнал Московской Патриархии», свеженький, только что из типографии. А «Безбожника», голубенок мой, того… прихлопнули! Ах, жалко, что вы не приехали чуть пораньше. Пасху-то нынче как мы отпраздновали!

Профессор распустил на желтом, сморщенном лице морщины, заулыбался, повеселел:

— На Елохове — крестный ход, хор Большого театра в Богоявленском соборе. Привел Господь еще раз на старости лет услышать такое…

И тоненьким голоском, с загоревшимися внутренним светом глазами, он затянул:

«Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небеси…»

Однако, свет в глазах тотчас потух, и, подняв заострившееся, в резких морщинах, лицо к Кремлю, высившемуся за окном в тумане, профессор крикнул шопотом:

— Не верю «им», не верю!

— Полюбуйтесь на эту книгу, — продожал он, оглянувшись, нет ли кого чужого поблизости. — Прекрасная книга, не правда ли? Не вся там правда о религии в России: гонения на Церковь были и отрицать их, по крайней мере, с таким жаром-пылом, не следует, ибо нельзя отрекаться от мучеников, погибших в нарымской тайге, на Колыме, в снегах Якутии; нельзя преувеличивать так же и нынешней свободы — на всю Москву, как-никак, по-прежнему остается четыре церкви. Но не будем преувеличивать и требований к книге: уже одно то хорошо, что появилась книга, где — вот— и портреты иерархов, и неискаженные, неизуродованные фотографии церквей, богослужений. Только… знаете, что меня взбесило? Книга-то выпущена на экспорт! Ни в один книжный магазин Москвы, не говоря уже о провинции, ее не дали. В том-то и штука: только союзникам — на показ! Красивое издание — богатый фасад! И крестный ход в Москве — тоже фасад: пусть полюбуются дипломаты, пусть напишут реляции о свободе религии в России, и более того — об эволюции большевизма. На деле-то, голубенок мой, никакой эволюции. Для заграницы — фасад, красивый с внешней стороны, а для нас, пребывающих за фасадом, на внутренней стороне, все, решительно все — и после трех лет войны! — остается без малейшей перемены. И останется так, помяните мое слово! Кончится война — и снова затрезвонят об усилении бдительности на идеологическом фронте, о торжестве марксистско-ленинской науки, о выдающихся трудах товарища Сталина в области диалектического материализма, и еще и еще раз издадут десятимиллионным тиражей работу Сталина «Вопросы ленинизма» и двадцатимиллионным — работу Сталина «Краткий курс истории ВКП(б)».



— Нет, так война не кончится! — глухо, с упрямством сказал я. — Или она вообще не кончится!

— Помогай вам Бог в таком случае! Только уж если решились идти до конца — идите. Будет трудно, иногда невыносимо трудно, а все же — вынесите, найдите в себе силу не сходить с пути. Наклонитесь ко мне, я поцелую вас, — может статься, что и не свидимся более на земле…

Поцеловав, он легкой, сухой рукой ударил меня по плечу:

— С Богом! Идите!

«Будет трудно…» Не прошло много времени, как я попомнил слова старика-профессора. Жизнь не замедлила дать мне серию фактов, которые подтверждали, что «им» верить никак нельзя, что «они» и не думают сдавать позиций. По сравнению с тем, что вдруг случилось, расправа с моей книгой показалась сущим пустяком, — неудачу «Дня на колокольне» еще можно было отнести за счет «инерции», застарелой духовной болезни советского общества. Новые факты, которые вскоре дала мне жизнь, свидетельствовали о худшем, гораздо худшем— о прямых и со всей откровенностью поощряемых религиозных гонениях; подчеркиваю — религиозных, касающихся внутренних верований и душевных устремлений. Факты эти были для меня тем разительнее, что касались непосредственно меня самого, моей жизни — неожиданно затруднившейся! — и личной моей судьбы.

Быстро пролетела неделя отпуска, и я отправился на Волынь — догонять свою Шестую воздушную армию. За окном вагона мелькали весенние поля, и в деревеньке близ Калуги я увидел, как возле церкви стояли подводы, которые нагружались мешками. Мешки стояли на паперти, — в церкви была устроена «магазея», колхозный амбар. Кресты были сшиблены, жесть с куполов ободрана, торчали ребрастые, просвечивавшие насквозь, луковицы. Таких церквей навидался я немало, путешествуя в довоенные годы по России в качестве газетного корреспондента. Ободранные, загаженные, с красными тряпичками вместо крестов, стояли они по Руси два десятка лет, и пока что не было заметно, чтобы их начали приводить в порядок. Только за Коростенем, когда поезд пересек Стырь и мы въехали на Волынь, увидел я церкви, сверкавшие под весенним солнцем крестами и куполами.

Штаб нашей Армии расположился в местечке Бережница, близ г. Сарны. Местность эта до осени 1939 года принадлежала Польше, и лишь полтора года — СССР. В июне 1941 года войска Красной армии отступили отсюда под натиском немцев. Вместе с ними отступили и советские колонизаторы, не успевшие утвердить на Волыни свою «передовую» колхозно-совхозную цивилизацию. Немцы же, заигрывая с украинскими сепаратистами, не разбойничали здесь, как повсюду. Волынь оставалась такою, какою была до войны. Крестьяне жили в достатке, не считались с куском хлеба, были рады напоить солдата молоком и всунуть в ранец «кавалок» свинины. Праздники соблюдались свято: одна девушка, Параська, которую я попросил в воскресенье пришить мне к гимнастерке пуговицу, посмотрела на меня со страхом:

— Грех!

Каждое воскресенье над Бережницей, утопавшей в сирени, над широкой в весеннем разливе рекою Горынь плыл колокольный звон. Он отзывался в моей душе, как милая и трогательная, еще неслышанная мною сказка.

…Воскресенье 21 мая 1944 года. День этот навеки запомнился мне, как переломный момент в моей жизни. При штабе Армии мы издавали походную газету «Сокол родины». Ночами радистка принимала из Москвы информацию: утром свежие новости были уже в газете. 21 мая, придя утром в хату, где стучала печатная машина, я прочитал: умер Сергий, Патриарх Московский и Всея Руси. Никогда не был я лично знаком с Патриархом, но он незримо прошел через мою жизнь. Все происходило как бы по предначертанию: в мае 1941 года, за месяц перед войной, художник Арсеньев представляет мне психологически насыщенный, точно живой, образ Сергия; в июне, когда началась война, сестра Даша, неверующая, идет в церковь, слушает проповедь Сергия и передает мне ее содержание; 16 ноября 1941 года, в день последнего и решительного наступления немцев на Москву, старик-учитель в Иосифо-Волоколамском монастыре показал мне молитву Сергия, которую я тогда не успел переписать и переписал лишь год спустя, в Валдае, где хозяйка, у которой я был на постое, дала мне исписанный нетвердой, малограмотной рукой клочек бумаги — молитву Сергия; далее, накануне отъезда из Москвы на далекий фронт, за границу, — такой значительный разговор о Сергии и напутствие Первосвятителя — сражаться за оздоровление духовной атмосферы в России; наконец, почти сразу же по приезде из Москвы вот это, сообщаемое в двух строчках, известие… Что же — ОНО? Почему я узнаю об ЭТОМ здесь — в Действующей армии, на Волыни? Что ЭТО велит мне здесь делать? К чему влечет? Безмолвно стоял я возле печатной машины с развернутым газетным листом, остро пахнущим типографской краской. Мысль об огромном значении Сергия в моей жизни озаряла сознание и выражалась острой болью в сердце. Боль не заглушалась, а, сочетаясь, входила в другое, несравненно большее и радостное, светлое чувство переворота, свершения.

С чувством неизъяснимым шел я по деревенской улице. Щедро светило майское солнце. Аисты вили гнезда на старых дубах. Вешний ветерок шевелил белые и голубые вышитые полотенца на высоких крестах при дороге. Колокольный звон сзывал прихожан. Из калиток выбегали женщины, девушки в праздничных хустках и торопились к обедне. Щемило у меня на сердце, навертывались слезы на глаза. Сам не знаю как, пришел и я к маленькой деревянной церкви, стоявшей на зеленом солнечном взгорье у берега реки.