Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 69

Стриженый солдат брал на тряпочку кирпичной пыли и ожесточенно тер по заржавевшей магазинной коробке.

— А у гусей взаимная выручка хорошо организована, — сказал он, не подымая головы. — Одново разу я пристрелил гуся на улице, подхожу, чтобы забрать. А остальные гуси — поперед меня, окружили убитого, хлопают крыльями, кричат, хотят поднять и унести товарища. Кто клювом толкает, кто крыло под него подсовывает… Удивительное дело, какая у них сплоченность, у гусей!

— То-то и оно, — сердито проговорил солдат на печке. — Гуси, и те за свою нацию держатся! А мы… подлая наша русская нация, расползлась, как навозная жижа! Вот и пусть заберет нас немец… Под немцем не станешь баловать — я немца знаю, я три года у него в плену сидел. Он всем нам подкрутит гаечки!

Мы с Юхновым переглянулись. Из-за печной трубы, в полутьме, высовывалось крупное одутловатое лицо с желтыми глазами и серебристой щеточкой усов. Солдат кашлял: грудь его прожгло морозами.

— Ты понимаешь-ли, что говоришь? — щелкнул затвором стриженый. Обернувшись к нам молодым скуластым лицом, он добавил: — Вечно недовольный гражданин! Мы с ним из одной деревни, он мне вроде дяди приходится. Вески, Калининской области, — никогда не бывали? Первеющий кузнец на всю округу…

И — к печке:

— Кабы не был ты мне родня, пристрелил бы я тебя на месте, как немецкого агитатора.

— Пристрели-ил! — засмеялся старик и закашлялся. — Тебе и стрелять-то нечем… винтовку ржа съела! Да и на тебе самом зараза — оловянная чума.

Детка, ощипав курицу, взял темную, почерневшую от времени и свечной копоти деревянную икону, положил ее ликом вниз на скамейку и принялся кромсать на кусочки мясо, — варить похлебку.

— Оловянная чума… отроду такой не слыхивал.

Кузнец повернулся к Детке:

— Не слыхивал? Глянь на него, вот он чистит винтовку. Прогнал шомпол по стволу — тряпочка красная. Потому у железа такая ржавь — красная! А у меди, наоборот, зеленая. У олова — белая… Каждый металл заболевает по-разному, и на олове, — например, оловянной монете, — появляется белый, рыхлый порошок, который быстро съедает всю монету. Это и называется — оловянная чума! К нам в Вески каждое лето инженер-химик приезжал на дачу, — ученая голова! Он металлы лечил, как, скажи, человека лечат…

Юхнов тронул меня за рукав:

— Будет тебе на огонь-то пучиться, Михалыч! Пойдем…

В печке плясал оранжевый огонь. Детка с треском ломал лучину и подкладывал к чугунку, в котором пузырилась закипавшая вода. Отвалившись вещевым мешком на бревенчатую стену, я невидящими глазами смотрел в печку и чувствовал, как во мне самом то вздымались пляшущие языки огня, то ползла сухая снежная поземка. Горные мортиры на мулах… «Докатимся до точки»… Россия… или Русланд? Оловянная чума… У каждого металла своя ржавь… — а какая ржавь у человека? Все мы чем-то больны — я, Юхнов, Детка, Шурка-Интендант, «молодые люди сталинской эпохи»… Почему во мне, — только останусь один или просто задумаюсь, — начинает что-то безмолвно плакать, подвывать протяжно и жалобно, вроде ветра в трубе? Будто у меня — дупло в груди, вакуум, пустота, нет внутренней крепости, всегда какая-то утечка, точно меня внутри выдувает ветром… «Ни во святых, ни в окаянных»… Заколдованный пляской огня, я прислушивался, как билось, опадая и набухая, сердце, и казалось, что-то щелкало внутри, тик-так, тик-так, точно в будильнике, который, отщелкав минуты, щелкнет вдруг по-новому, громко, зазвонит, и то будет утро, миг пробуждения, понимания, ясности, начало нового дня..

— Пошли…

По Стрелецкой улице — широкой и вымощенной булыжником — мы вышли на берег пруда, отделявшего слободу от монастыря. Было время, когда в монастырь, на поклон мощам преп. Иосифа Волоцкого, съезжались толпы богомольцев, — в Теряевой слободе тогда шумела ярмарка. Наезжал веселый, горластый народ — перекупщики, мазы, прасолы. В конце улицы, ближе к монастырю, еще стояли, средь воронок, вырытых фугасками, низенькие толстостенные лабазы красного кирпича, и хотя слобода давным-давно ничем не торговала, от замшелых стен — в морозном воздухе — веяло тонкими запахами пеньки и льна, конопляного масла, кожи.

Мороз прокалил воздух до синей искорки. Пруды, — три пруда, подковой лежавшие у монастырской стены и разделенные плотинами, по одной из которых проходило шоссе Клин-Волоколамск, а по другой проселок, — были одеты сизым голым льдом. На окраинцах лед белел пузырями. Поземистый ветер ударялся о лед и свистал камышами. Сквозь морозный туман мы увидели главы колокольни и собора; в первых лучах утра блестели золотом кресты.

— Морозит?

Под откосом плотины, на подветренной стороне, сидел на чурбаке Михаил Попов, тоже курсант нашей роты. Рыжеватый, с острым, как у лисы, лицом, он был в белой заячьей шапке.



— Морозит, — отозвался Юхнов. — Тебе, видать, и мороз нипочем… в такой шапке! Где раздобыл такую?

— У мужика за пачку махорки выменял. Проходил тут один мужик вчера — от немцев вырвался, через фронт перебрался. Говорит, что немцы вот-вот наступать начнут.

— Откуда он знает? — раздраженно спросил Юхнов. — Немцы что, на военный совет его приглашали?

Попов вопросительно, ищуще посмотрел на Юхнова.

— Причем тут военный совет? Посмотри, земля высохла, промерзла, затвердела. Между тем, снегу не так уж много. Что это означает? А то, что танки, автомобили и даже мотоциклы могут двигаться не только по большакам, но и по проселочным дорогам, даже просто по полям. Если наступать, то только сегодня-завтра… послезавтра будет поздно. Пойдут метели, большие снега…

— Начнут наступать — отступим!

Из-под лохматой шапки на нас смотрели серые — настороженные, пытливые — глаза. В Попове меня всегда — еще летом, в военном училище, когда нам случалось ночами стоять вдвоем на посту, охранять водокачку или склад боеприпасов, или ходить патрулем по лесной дороге, — смущала какая-то подколодная скрытность, загадочность. Порою, в его разговорах чувствовались пораженческие нотки, но он — в отличие от Юхнова — никогда не говорил прямо, что «война проиграна», «пришел конец России». Я подозревал в нем «сексота» — доносчика, информатора.

— Отступим и вся недолга! — повторил Юхнов с ожесточением. — Земли у нас — шестая часть мира! Помнишь, Михалыч, один паренек еще в июле предсказывал — отступим к Таймыру н образуем Таймырскую советскую социалистическую республику…

— Никола! — прервал я. — И — к Попову: — А на той плотине кто стоит?

— Пашка Люхов.

— Большие у тебя тут фугасы заложены?

— Три мешка толу в порошке, мин бумажных пятикилограммовых десятка два.

— Ты не взрывай, пока мы из монастыря не прибежим, — засмеялся я. — Не оставляй нас на той стороне. Вплавь нам не добраться, а по берегу такой пруд на коне за полдня не обскачешь.

Юхнов сердито глянул на меня и, не прощаясь с Поповым, поднял жердину и зашагал по горбатой плотине. По сторонам на льду играл синими переливами свет утра.

Вдоль древней стены грубой каменной кладки мы подошли к монастырским воротам. Широкие, кованного железа ворота были распахнуты настежь. Виднелся вымощенный булыжником двор, серый от крупной, зернистой изморози, по сторонам белокаменные здания — бывшие службы монастыря, а посередине высилась громада собора, восьмиярусная колокольня, наклонившаяся точно колокольня Пизы. У широких, слегка заметенных снегом ступеней стояла зеркально-черная эмка, а на паперти — полковник с медными пушечками крест-на-крест в петличках, с парабеллумом в длинной деревянной кобуре, старик в порыжелом, обтершемся бобриковом пальто и девочка лет четырнадцати в синем пальтишке, озябшая, с заиндевевшими кудерьками волос, выбившимися из-под вязаного берета.

— Колокола шестнадцатого века, — показал старик на кружевные ярусы колокольни, и следуя движению его руки, полковник поднял было лицо кверху. Но, увидев нас, он остановился и строго крикнул с паперти:

— Кто такие?

Юхнов приставил ногу:

— Курсанты II-й роты Московского военно-инженерного училища. По приказу подполковника Буркова — заминировать в монастыре электростанцию и взорвать «в случае необходимости».