Страница 4 из 54
21
своеобразен. Но Дидро-философ похож на всех своих «братьев», и я избавляю вас от описания подробностей.
Но если описывать излишне, то объяснить весьма трудно. Что такое наши философы? Обычно отвечают: это религиозная секта; и действительно? налицо все ее внешние признаки.
Первый признак — ортодоксальность. «Разум для философа, — пишет Дидро в „Энциклопедии“, — то же, что благодать для христианина». Это принцип наших вольнодумцев: «Наша вера — в разуме». Таким образом, от братьев требуется не столько служить разуму, сколько верить в него. Такое свойство присуще как этому культу, так и другим: спасение — в доброй воле. «Даже в хижинах ремесленников есть философы», — говорит Вольтер; это выражение соответствует нынешнему «слепая вера»[1]. А д'Аламбер пишет Фридриху II в 1776 г.: «Мы, подобно евангельскому отцу семейства, звавшему гостей на пир, заполняем как можем вакантные места во Французской Академии литературными хромыми и калеками». Итак, примут любого безмозглого тупицу, лишь бы он был «настоящим философом», а тот, у кого есть голова на плечах, будет исключен, если он мыслит независимо. Это предубеждение очень сильно и поощряет такой квиетизм разума, который более вреден для ума, чем квиетизм веры для воли. Ничто не наносит такого ущерба достижениям разума, как его культ: ведь получается, что больше нельзя пользоваться тем, что обожаешь.
22
В отношении дисциплины философия не менее требовательна, чем в вопросах правоверности. Вольтер не устает проповедовать братьям единение: «Я бы хотел, чтобы философы могли составить единый корпус посвященных; тогда я умру довольным», — пишет он д'Аламберу; и еще, в 1758 г.: «Собирайтесь, и будете хозяевами; я говорю вам это как республиканец, но речь идет также о словесной республике; о, бедная республика!» Эти чаяния «патриарха» осуществились и даже были превзойдены после 1770 г.: республика словесности основана, организована, вооружена и держит в страхе двор. У нее есть свои законодатели — энциклопедисты; свой парламент — два-три салона, своя трибуна — Французская Академия, куда Дюкло ввел и где д'Аламбер заставил царить философию, в результате пятнадцати лет упорной борьбы и последовательной политики. У нее есть к тому же во всех провинциях свои колонии и отделения. В больших городах — Академии, где, как во дворце Мазарини, идет постоянная борьба между философами и независимыми, причем последние всегда оказываются побежденными; в маленьких городах литературные общества и читальни; и из конца в конец этой обширной сети обществ идет постоянный обмен сообщениями, приветствиями, наказами, резолюциями — грандиозный концерт слов, разыгрываемый чудесным оркестром: ни одной фальшивой ноты. А армия философов, рассеянных по стране, где в каждом городе есть свой гарнизон мыслителей, свой «очаг просвещения», занимается повсюду одной и той же словесной работой — платоническими дискуссиями, в одном и том же духе, пользуясь одними и теми же методами. Время от времени, по сигналу из Парижа, там собираются на большие
23
маневры, «на дело», как это уже тогда называли, по судебным или политическим случаям; ополчаются то против Церкви, то против двора, даже против какого-нибудь неосторожного частного лица, как Палиссо, или Помпиньян, или Ленге, которые, думая, что задели один подобный кружок, с удивлением увидели, как разом, от Марселя до Арраса и от Ренна до Нанси, поднялся целый рой взбудораженных философов.
Ибо здесь, как и в сектах, практикуется преследование несогласных. Накануне кровавого террора 1793 г., с 1765 до 1780 г., в словесной республике проходил бескровный террор, в котором роль Комитета общественного спасения играла «Энциклопедия», а роль Робеспьера — Д'Аламбер. Этот террор косил репутации, как последующий революционный террор — головы; гильотиной тогда служила диффамация, позор, как тогда говорили; это слово, с легкой руки Вольтера, в 1775 г. в провинциальных обществах употребляется с юридической точностью. «Заклеймить позором» — это вполне определенная операция, подразумевающая целую процедуру: следствие, обсуждение, суд и, наконец, исполнение, то есть публичное приговорение к презрению — еще один термин философского права, значение которого мы теперь уже недооцениваем. И «головы» летят в большом количестве: Фрерон, Помпиньян, Палиссо, Жильбер, Ленге, аббат Вуазенон, аббат Бартелеми, Шабанон, Дора, Седэн, президент де Бросс, даже Руссо — и это только в среде писателей, поскольку в политической среде бойня была еще грандиозней.
Тут налицо, как вы видите, все внешние признаки мощной, крепкой секты, которой есть чем внушить уважение врагу, есть чем пробудить любопытство
24
публики вроде нас с вами, собравшихся здесь сегодня вечером. Мы могли бы ожидать, что за такими толстыми стенами нам откроется большой город или даже прекрасный собор; ведь, как правило, фанатизм не зарождается без веры, дисциплина — без лояльности, отлучение — без причащения, анафема — без могучих и живых убеждений, так же как и тело не зарождается без души.
Но вот чудо: здесь, и только здесь, наши ожидания не оправдываются: этот могущественный аппарат защиты ничего не защищает — ничего, кроме пустоты и отрицания. Там, за этой стеной, нечего любить, не за что приняться, не к чему привязаться. Этот догматический разум — всего лишь отрицание всякой веры, эта тираническая свобода — всего лишь отрицание всякого порядка. Я не настаиваю на упреке, который так часто делают философам: они сами признают и прославляют нигилизм своего идеала.
Ибо самое любопытное в том, что эти два противоречивых аспекта приняты как философами, так и профанами, непосвященными. Обсуждается оценка, но не факт. «Мы — ум человечества, сам разум», — объявляют первые и во имя этого разума устанавливают догматы и отлучают; это у них называется освобождением. Профаны доказывают: «Вы ничто, вы анархия, отрицание, утопия; вы не только ничто, но вы и не можете быть ничем, кроме раздора и распада», — и в следующий момент громко жалуются и созывают рать против этого фантома, который, если их послушать, даже не имеет права на существование, но, однако, держит их за горло. Это дуэль Мартины и Журдена. Она началась со времен Вольтера и все еще продолжается — вы знаете это.
25
Я вижу лишь один выход из дилеммы: перевернуть порядок рассуждения. Поскольку в этой странной церкви нет Credo, а есть лишь догмы отрицания, и нет души, но есть такое крепкое тело, попробуем и мы начать анализ с тела. Будем рассматривать эту философию не как некий смысл, определенный своей целью, даже не как тенденцию, объясняемую своим концом, но как вещь, как интеллектуальный феномен, неизбежный и бессознательный результат некоторых материальных объединительных условий.
Признаюсь, это дерзкий прием: есть что-то непочтительное в таком обращении с «современной мыслью» как с инертной и слепой вещью. Но она сама подает нам пример. Это она, в конце концов, от Ренана до г-на Луази, одарила нас новой теологией и новой экзегезой, это она, обращая в другую сторону индивидуалистическое наступление XVI века и помещая веру меж двух огней, ставит церковь выше Христа, Предание выше Евангелия, объясняет моральное социальным; и я не знаю, почему именно эта церковь должна избежать такой критики, которую она сама изобрела и беспощадно обратила против других.
Итак, рассмотрим факт: существование странного государства[2], которое, вопреки всем правилам,
26
рождается и живет тем, что убивает других. Как объяснить этот удивительный феномен?
Это я и хотел бы с вами выяснить. И не думайте, что я проведу вас на масонский шабаш, как отец Баррюэль, или что покажу вам голову Людовика XVI в котле колдуна, вслед за милейшим Казотом. Не то чтобы Баррюэль и Казот были не правы, но они ничего не объясняют, т. к. начинают с конца. Напротив, меня смущает то, что все эти ужасные, дьявольские последствия имеют истоком крошечный факт, который их объясняет, — такой банальный, такой незначительный факт — болтовню. Однако в ней-то и кроется главное.
1
Выражение «слепая вера» (foi du charbo
2
Здесь и далее словом «государство», наряду со словом «град», переводится французское «cité», что буквально означает «город». Точного соответствия термину, употребляемому Кошеном, в русском языке нет, ибо «cité» у Кошена — образование, соотносимое с народом (большой народ — большое cité, малый народ — малое cité). То есть по масштабу оно больше города. Но, с другой стороны, во-первых, Кошен проводит параллель с комедией Аристофана «Птицы», где речь идет именно о городе, а во-вторых, «государство» предполагает «государя», а это, как читатель увидит из книги О. Кошена, никак не совместимо с природой cité. Следует отметить, что по-французски «город» в обычном значении — «ville». Термин же «cité» восходит к латинскому «civitas» (гражданство, государство); в латинском слове «государь» не фигурирует, зато от него пошли «граждане» — термин, бывший в большом ходу во времена Французской революции. Почему именно «град», а не «город»? Слово «ville» у Кошена обозначает любой реальный город, как тип поселения, как географический пункт, а для исследуемого феномена он употребляет слово «cité». Поэтому в русском переводе я подчеркиваю эту разницу. Кстати, слово «град» входит в состав многих имен собственных сравнительно недавнего происхождения (например, «Зерноград» или «Кедроград»), в которых присутствует некоторая идейная искусственность, о чем немало говорится у Кошена. Ради удобства я пожертвую единообразием и буду пользоваться разными терминами — «град» и «государство» — в зависимости от контекста. — Прим. перев.