Страница 53 из 60
— Ну, ну, что ты! Вот уж не думала… Пойдем в комнату, я тебя чаем напою с малиновым вареньем. Ты любишь малиновое варенье? Да успокойся, дурачок, с тобой все в порядке. Хорошо, что вовремя сообразила…
Затем мы долго сидели за чаем, я что-то ел и пил, не понимая вкуса и почти не слыша голоса Людмилы.
— Ты был строен, как кипарис. И без наколок. И взгляд — не лагерника, а гордый и…насмешливый. Как будто ты над всем происходящим смеялся. Словом, ты не был похож на остальных. Подумать только: к тому времени ты отсидел больше четырех лет, имел два побега! Тогда я всего этого не знала, думала, парень прямо из тюрьмы, ничего не понимает, отсюда — гордость, потом обломается, согнется… Словом, пожалела. А потом в зоне ты организовал художественную самодеятельность, и я ходила на ваши концерты.
— Да, ты всегда сидела в первом ряду, справа.
— Мы все сидели в первом ряду — вольнонаемные и охрана, а справа — потому что там из окна не дуло… Да, так вот: у тебя все было на уровне. Ты что, кончил театральный? Нет? Странно… Впрочем, я ходила не из-за этого. Не только из-за этого, а больше, чтобы посмотреть на тебя. А ты не обращал внимания…
— Зэку не положено пялить глаза на вольняшек.
— …потом тебе выдали пропуск, и самодеятельность умерла.
— Что, пропуск — тоже с твоей помощью?
— Нет, просто Монахову понадобился архитектор.
— Но я такой же архитектор, как артист и художник!
— Неважно. Ты на одиннадцатом ОЛПе что-то построил…
— Открытую эстраду и арку возле вахты. Чепуха, в общем-то.
— А Монахову понравилось. По его понятиям, хороший художник может быть и архитектором. Кстати, он не прочь задержать тебя в Решетах! — она опять засмеялась и откинулась на спинку стула. Теперь в ее взгляде появилось нечто от старшей сестры или пионервожатой. Право смотреть на меня свысока она имела, ее поступок требовал не меньшего мужества, чем мои дурацкие побеги в никуда.
— А что с теми документами?
— Они у меня в сумочке. Хочешь убедиться?
— И ты два года хранила?
— Могла бы и дольше. Ради твоей благодарности…
Она поднялась со стула, подошла и положила руки мне на плечи. Я смотрел на нее снизу вверх. Пожалуй, она была старше меня лет на пять, под слоем пудры угадывались морщинки, в углах губ залегли складки.
— Конечно, Люся, я тебе благодарен…
— И это все?
— А что еще?
Ее руки мгновенно ослабли, а потом и вовсе упали.
— Что ж, и на том спасибо. — Она отошла к окну, достала сигареты, закурила. — Освободишься — уедешь?
— Конечно. Я ведь сюда прямо из армии. Родных не видел одиннадцать лет, с тех пор как на фронт пошел в сорок третьем.
Она затянулась сильно, со всхлипом.
— Правильно, уезжай. Счастья тебе, парень. Дай хоть поцелую на прощанье!
Уходил я поздно. Выйдя из подъезда, немного постоял на крыльце. Требовалось дойти до ОЛПа, не налетев на патрулей, — как-никак, я все еще был зэком! Неожиданно на втором этаже стукнуло окно, и к моим ногам упал конверт.
— Возьми на память обо мне! — сказала Люся. Потом окно закрылось, занавеска задернулась, свет потух.
Я разорвал конверт. В нем лежали странички из моего личного «дела», касавшиеся двух побегов.
Свобода пришла ко мне 12 сентября. Друзья узнали об этом раньше, и, когда я примчался в «мансарду», все были в сборе.
— Едешь? — Счастливчик, как следователь на допросе, «ел» меня глазами. — Ну и правильно. Я бы тоже уехал, да поезд мой ушел. А вы молодые, вам можно и рискнуть. Привьетесь где-нибудь, глядишь, и доживете до пятидесяти… — и вдруг заорал на весь дом: — Ванька, дуй за водкой! Санька, сбегай к Катерине за капустой да гитару прихвати: Серегу-художника провожаем! И чтоб — никаких баб! Мужики гуляют.
Всю ночь, до утра тринадцатого, гудела мятежная «мансарда» от топота ног, блатных и пионерских песен, забористого лагерного мата — то ласкового, со слезой, то злого, с зубовным скрежетом, — от признаний в любви и верности до гробовой доски. Сидела внизу на высокой кровати с перинами накаленная от ярости до вишневого цвета хозяйка дома, дежурили в палисаднике дружинники и участковый, шушукались под окнами любопытные девчата, и гудели за ближними домами дальние поезда, унося очередных счастливчиков в землю обетованную — Россию.
Проснулся я в «чистых» комнатах, на хозяйском половике, возле кровати с высокими перинами. Самой хозяйки не было — еще затемно ушла из дома, дабы не видеть «бесстыдного мерзоства и паскудства». В обеих ее комнатах — на печке-лежанке, на большом, окованном медью сундуке, на пуховых перинах и просто на полу — спали бывшие зэки. Между ними, стараясь не наступить на кого-нибудь, бродил Затулый, искал своих бригадников. Увидев, что я не сплю, сказал:
— Двух найшов, а ще троих нема: Потапца, Завьялова и того… Тетери. Як прийшлы на стройку, так и сгинули. Вохра у лиси шукае, тильке я думаю, воны здесь, бо дуже до горилки охочие…
Я хотел подняться — Потапец с подручными должен сегодня ставить стропила, — но голая женская рука обвила мои плечи и уложила меня обратно, на половик.
— Ты кто? — задал я резонный вопрос.
— Дак Дуся же! — был ответ. — Со второго ОЛПу! Пятерых у нас вчера сактировали. Верка, Зейнапка и Катька с дневным в Красноярск укатили, а мы с Зойкой Кренделевой остались: ей в Киев, а мне в Воронеж. Сидим на станции, а тут ваш дружок Саня Меляев — курносенький такой, ласковый — говорит: «Пойдемте, девушки, к нам, мы вас не обидим, мы своего друга провожаем, и все у нас есть: и вино, и жратва». Мы и пошли. А что, верно, вы кого-то провожаете или он нас на понт взял?
Я с трудом поднялся, шатаясь дошел до рукомойника, хотел напиться, но он был пуст, как моя голова, и так же гудел при постукивании. Дуся полулежала, опираясь на локоть, и ее тощая грудь, вывалившись из мужской майки, касалась половика.
— Точно: на понт взял! Говорила Зойка: «Давай смоемся!» — а я, дура, уши развесила!
— Вас не покормили? Или вина не хватило?
— Я чего, за водкой, что ли, шла? А жратвы у меня до Воронежа хватит.
— Тогда в чем же дело?
— В чем? — она не спеша, даже как-то задумчиво, сняла с себя майку, трусы, юбку и осталась совершенно голой, а поскольку я медлил, пояснила: — Мы с Зойкой что, хуже других? Пять лет в зоне! Мужики — только попки на вышках, а мне живого хочется. Да ты не смотри, мне ж всего двадцать годочков. Я ж не мужиками — лагерем измочаленная. А мне хочется! Один только разочек, перед самым арестом, попробовала… Ну, чего ты? Чего стоишь-то? Думаешь, больная? Да здоровая, здоровая. Ну, иди же, иди, миленький! Может, я тебя одного и ждала…
Я выскочил в палисадник, с жадностью хлебнул свежего, уже довольно холодного воздуха. Из дома, постанывая и кашляя, выходили вчерашние зэки, дрожащими пальцами свертывали цигарки, затягивались и блаженно вздыхали, подняв глаза к небу.
— Свободушка! Вот она, родимая! Слышь, художник? Свобода, говорю, матушка: что хошь делай, хошь — водку лопай, хошь — чего хошь…
Некоторые, еще не совсем проснувшись, мочились тут же, с крыльца. Серыми тенями прошмыгнули Завьялов с Тетериным, за ними Потапец. Перемахнув через забор, подобрали какую-то доску и, уцепившись за нее втроем, чинно пошли на стройку.
Я вернулся в дом, нашел в «мансарде» Счастливчика. Возле него на топчане спала девица.
— Вот уж теперь меня Уля, точно, выгонит, — сказал он, с удивлением разглядывая раскиданные на подушке женские волосы. Зажав обеими ладонями свое лицо, принялся мять его, потом спохватился и начал разглаживать… — А ведь ничего с ней не было, ей-богу! Помню, выпил и лег… А откуда она взялась, хоть убей… Да и кто она, ты не знаешь?
— Это Симка Малина, дочь надзирателя сержанта Малина.
Басов по-молодому вскочил, стал одеваться, бормоча:
— Ей-богу, ничего не было! Она же молодая, может, чиста как ангел, а я старше. И чего она тут? Слушай, проводи ее! Она, кажется, выпила лишнего.