Страница 39 из 60
Сам понимаешь, отказаться мы не могли. Да и зачем? Аристарх, подкинь дровец, печь совсем затухла! — и, когда пламя обогрело его протянутые руки, стал рассказывать дальше:
— Всего неделя понадобилась нам, чтобы навести порядок. Всех урок — а их тут больше ста голов — загнали в один барак и колючкой отгородили от остальных. Это, сам понимаешь, не помогло. Тогда сделали из них бригаду лесорубов и каждое утро стали выгонять вместе со всеми из зоны в лес. Там они, понятное дело, не работали, у костров грелись, но в зоне их целый день не было, а это уже хорошо. Сунулись было в больничку, а там Данилыч — тоже Человек — им от ворот поворот. Вот мужик! Ничего не боится. Эй, Аристарх, слышишь? Есть еще люди на этой земле! Бери с них пример — и будешь человеком, а не…
— Слышу, — отозвался Аристарх, — только Данилыча давно в карты проиграли, кончатся ваши дубинки — и его не будет: зарежут урки профессора. — Он вытер нос рукавом бушлата. — А его смерть будет на вашей совести, Александр Палыч.
— Все верно, — сказал тихо Долгунов, — только на него и без нашей вины урки давно зуб имеют. Жалко старика, многих спас от смерти, а себя вряд ли сумеет. Еще то верно, что нам тут долго не продержаться. Новый начальник нас к паскудной работе приспособил: каждое утро работяг на развод выгонять. Теперь мы вроде вышибал у него. Надзиратели не вмешиваются — всё мы. И дубинки наши уж не против шпаны, а против работяг для начальства работают. Отсюда, сам понимаешь, какое нам теперь уважение. — Он вздохнул, хотел, как мне показалось, бросить свою дубинку в печь, но раздумал и поднялся. — Вот все о нас тебе рассказал, а зачем — и сам не понимаю. Аристарх, как думаешь, зачем я вот этому бывшему сержанту душу раскрыл?
— Каждый человек, если совесть его нечиста, ищет успокоения в исповеди, — без запинки отбарабанил художник. Казалось, он ждал этого вопроса. — Ваша совесть, Александр Павлович, можно сказать, чиста, только вам, при вашей совестливости, кажется, будто вы в чем-то виноваты. Так я вам скажу: на вас лично вины нет, это всё лагерь. На вашем месте любой бы совершил то же самое, потому что, если бы вы тогда гражданину начальнику Гнездилову в его просьбе отказали, вас бы судили за убийство, и Гнездилов этому бы не стал мешать, а поскольку вы для него доброе дело сделали, он вас прикрыл, и не только вас, а и всех ваших товарищей-фронтовиков. Что До Гнездилова, то и его понять можно: ОЛП наш совсем от рук отбился, блатные власть взяли, план из года в год не выполняется, в карты проигрывали не только зэков, а незадолго до вашего прибытия и надзирателя проиграли, по фамилии Лямин, а у него пятеро деток и жена беременная. Хорошо, Гнездилов узнал, отправил на десятый ОЛП, а с урками только вы с вашими молодцами, Александр Павлович, и сумели справиться, так что честь вам и хвала, а за дубинки вас уж как-нибудь простят…
Стоя с открытым от изумления ртом, слушал бывший капитан бывшего партработника. Я же вспомнил Минскую тюрьму и своего сокамерника — отца Федосея из маленькой церквушки, затерянной в лесах Белорусии. Что, если бывший партработник также имел встречи со священнослужителями и много от них перенял?
— Во чешет! — сказал, обретя наконец дар речи, бывший капитан. — А что, Аристарх, может, ты и грехи мои заодно отпустишь?
— Не дано мне, Александр Павлович, — серьезно ответил художник, — а если в самом деле надумаете, то советую обратиться к Мазалеву Ивану Платоновичу из второго барака, он на воле попом был, за это и срок получил.
— А что, может, и верно, пойти к попу? — глядя на меня, сказал бывший капитан. — Только вдруг я и его однажды своей дубинкой достал? Не отпустит ведь, долгогривый, нет! — он невесело засмеялся, и я увидел в глубине его рта стальные зубы, а на щеке сбоку — старый шрам. Ранен был капитан, защищая Родину, а теперь его самого защитить некому.
Пересыльный лагерь — ОЛП № 7 — в поселке Сухобезводное был известен в Унжлаге не только хорошей больницей и гениальным доктором Данилычем. Здесь имелся лесопильный завод, поставлявший пиломатериалы на мебельный комбинат в Котлас; кроме того, он производил «палубник» и «авиационник», а также шахтные стойки. Кроме больных на пересылке из этапов оседали специалисты-лесообработчики, механики пилорам, токари по дереву, столяры-модельщики.
Бродя по зоне в ожидании этапа, я обратил внимание на барак с широкими дверями и высокими окнами. У входа кучей были свалены рейки и готовые подрамники.
Поколебавшись немного, я вошел и оказался в большом зале, сплошь уставленном портретами вождей в багетных рамах. Розовощекие, молодцеватые ворошиловы, буденные, сталины, молотовы, коневы, рокоссовские, говоровы, берии и маленковы смотрели на меня умными, то ласковыми, то суровыми, глазами. Сильно пахло скипидаром и сырым деревом.
— Тебе чего? — не очень любезно спросил появившийся откуда-то парень в испачканном красками халате. — Культорг прислал? Так передай: в гробу мы видели его лозунги! Пускай идет к Цветкову.
— Я не от культорга. Из больнички выписался, вот… брожу покуда. Этап должен быть…
Он смерил меня взглядом, что-то решил про себя и сказал:
— Проходи.
В соседней комнате, много меньшей по размеру, было тепло и сильнее пахло красками и скипидаром — наверное, именно здесь работали художники, о которых мне говорил Блехман.
За одним из мольбертов стоял очень худой человек с головой, напоминавшей желтую тыкву, большие глаза его смотрели грустно и отрешенно. Он как бы не слышал, что мы вошли, и продолжал водить кистью по туго натянутому полотну.
— Это наш бригадир Арсений Витковский, — сказал парень, — а я просто Коля. Коля Зубков. Есть еще двое, но они сейчас на ОЛПах. Лозунги повезли, потому как — бесконвойники. Они ездят, а мы за них вкалываем. Опять, наверное, на женский заедут. Как думаешь, Арсений Петрович, заедут или нет?
Его товарищ не поднял головы. Зубков подождал и продолжил:
— План мастерской спустили в расчете на четверых — видишь, сколько подрамников! Это, это и это — к седьмому сдать, это к девятому, а этого… — он нерешительно тронул носком валенка портрет Сталина, — вообще к завтрему. У, гады!
— Коля! — не поднимая головы, произнес Витковский.
— Что «Коля»? Надоело… А вообще-то я не про него, — он кивнул головой в сторону портрета, — против него я ничего не имею, начальство ненавижу.
— Коля! — снова без выражения произнес Витковский.
— Да что «Коля»? Что «Коля»? — взвился Зубков. — Ни про кого не скажи! А с этими, — он откровенно пнул ногой другой портрет, — так просто нянчимся, как с иконами. А я их, между прочим, сам делаю! Захочу — вместо ангела черта намалюю!
— Коля! — в последний раз предупредил Витковский и впервые поднял глаза на меня. — Это ты в больничке нашего Данилыча рисовал? Для самоучки неплохо. — Он положил кисть и, прихрамывая, отошел от мольберта. — У нас не хочешь поработать? А то ведь еще неизвестно, на какой ОЛП попадешь… Я поговорю с Цветковым.
— Для начала пускай сгоняет за обедом, — сказал Зубков. — Вон там, в углу, четыре котелка. Вытри чем-нибудь… В три нальют первого, в один сложишь второе, да скажи, что для Арсения Петровича, они тогда со дна подденут…
Когда я вернулся с котелками, оба сидели за расчищенным кое-как от мусора столом и ели сырую рыбу.
— Присоединяйся, — сказал Зубков, — сперва противно, а потом ничего. Меня Петрович научил. От цинги — первое средство.
Рыба оказалась чехонью. Уговаривать не было нужды: в лагерь я попал не от родной маменьки и недостатком аппетита не страдал.
После обеда Витковский пошел за перегородку «соснуть часок», а мне Зубков велел загрунтовать три больших холста.
Сам же принялся за портрет Сталина в маршальском мундире. Работая, рассказывал о Витковском.
Оказывается, Арсений Петрович однажды уже был вольным человеком. Отсидев первый срок от звонка до звонка, вышел на свободу, но в Москву не поехал: за десять лет растерял не только родных, но и друзей, да и ехать в лагерных бахилах и бушлате не хотел. Он хотел немного подработать. В Воркутинских лагерях его знали, начальство его уважало.