Страница 24 из 60
— Главное, не трусь, — убеждал он, — на быстром ходу они за тобой не бросятся — себе дороже. Стрелять тоже не станут — ты же будешь прыгать в толпу людей!
Филипович учел даже маршрут следования машины — от тюрьмы в центре города по Московскому шоссе, мимо рынка, далее — по Рославльскому шоссе до моей части.
— Возле рынка! — напоминал он. — Не забудь: прыгать не по ходу машины, а назад, через борт, как можно быстрее…
Крушение моих надежд он воспринял как личную трагедию. Только ощутив в руках его «треугольничек», понял почему. Агитируя за побег, Филипович дал мне адрес, по которому я должен был явиться, получить гражданскую одежду и отсидеться несколько дней до того часа, когда ко мне придет «один человек»…
Адрес я, по его требованию, запомнил наизусть.
— Не забывай его, — сказал на прощанье Иван, — еще пригодится. Сказал ледяным тоном, тускло глядя поверх моей головы, — он сам не верил своим словам.
Утром за мной пришли. Я вышел из камеры в полном смятении. Как мама узнала, что я в тюрьме? Зачем приехала? Неужели надеется на адвоката? К этому времени я уже знал, что в политических процессах они играют чисто декоративную роль. Да и в качестве зэков их встречалось немало. Уж не за то ли страдали, что пытались защищать невиновных?
И потом, материальное состояние нашей семьи вовсе не рассчитано на адвокатов.
Шмонали меня тут же, в ближайшем коридоре, потрошили так, словно я мог пронести гранату. Все «треугольнички», кроме одного, нашли и забрали с собой, а мне дали легкую зуботычину, сказав: «Знают ведь, суки, что не положено, а пишут…».
Закончив шмон, приказали одеваться, а пока я надевал штаны и гимнастерку, сломали пополам козырек моей фуражки, отодрали случайно сохранившиеся петлицы на шинели и белый подворотничок на воротнике гимнастерки — перед судьями арестованный должен представать натуральным босяком — небритым, с оторванными пуговицами, стриженным наголо, в опорках вместо сапог.
А я со страхом ждал не трибунала, а встречи с мамой.
В памяти всплыло декабрьское утро сорок третьего года. На фронт нас везли из города Буя, где формировалась часть, мимо моего родного Данилова. В нашей части вообще было много даниловских. Время и день отправки эшелона держались в строжайшей тайне, поэтому мы не могли сообщить заранее, и родные ждали нас на станции несколько суток. Многие приехали из дальних деревень.
Когда эшелон подошел, нас встретила толпа женщин и стариков, в которой трудно было с ходу отыскать своих. Думаю, им тоже было не легче, поскольку все солдаты похожи друг на друга.
Поезд остановился, паровоз отцепили, он ушел заправляться. Солдаты начали прыгать из вагонов, но неожиданно появился дежурный по эшелону — вдребезги пьяный майор — и принялся загонять нас в теплушки. На глазах матерей пинал солдат сапогами, бил кулаком по шее, матерился, а потом стал стрелять в воздух из револьвера. Призвать его к порядку было некому — из штабного вагона доносились звуки патефона, визг и хохот женщин — там веселилось начальство. Я видел маму в толпе, узелок в ее руке, концом платка она вытирала слезы. Я пытался ее утешить, подавал какие-то знаки, но она не понимала.
Паровоза все не было. Он подошел только через полчаса. Ударил ветер, закружила метель; станция, а вместе с ней и моя мама исчезли в снежной мгле.
С тех пор мы не виделись шесть лет. Сегодня тот же месяц, почти то же число и та же погода — воет ветер, метет снег.
Когда меня везли в трибунал, погода словно взбесилась: ветер усилился, температура упала до пятнадцати градусов.
Спецмашин действительно не хватало, и меня везли в кузове полуторки. После дивизионной проходной машина свернула влево к подъезду, где помещался политотдел. На глаза мне попалась странная женщина, которую я принял за сумасшедшую, — ввалившиеся глаза, худая длинная шея и мученически улыбающийся рот. Ко всему этому — легкое демисезонное пальто, вязаный берет и резиновые боты.
Когда машина остановилась у крыльца, конвойный толкнул меня в спину. Я спрыгнул на землю и снова увидел женщину. Опередив грузовик, она стояла теперь недалеко от крыльца и улыбалась мне своей страшной улыбкой. Затем помахала рукой. Только тут я узнал маму. Я рванулся к ней, но получил удар прикладом в грудь — конвоир расценил это как попытку к бегству. Затем он втолкнул меня в вестибюль. Подскочил начальник конвоя — огненнорыжий капитан очень маленького роста. Ударив меня ногой в пах, пообещал:
— Я тебе покажу, как от меня бегать! От капитана Сосновцева еще ни одна сука не убегала!
— Делайте что хотите, — сказал я, — только дайте увидеть ее.
— Это его мать, — наконец догадался конвоир.
— А мне х… с ней! — ответил капитан. — Я с него шкуру спущу.
Сознание, замутненное болью, постепенно возвращалось. Я увидел просторную комнату, уставленную стульями, и скамью перед той самой кафедрой, с которой нам, будущим комсоргам, читали лекции окружные политработники. Вдоль стен, как на параде, выстроились мои свидетели.
Минут через пять конвой привел Денисова и Полосина. Мишка ткнул меня кулаком в бок:
— Здорово, «предводитель»! Чего скис? Брось. Бог не выдаст, свинья не съест.
— Не разговаривать! — рявкнул начальник конвоя.
Первым занял свое место прокурор — невыспавшийся майор с насморком — и адвокаты — полная дама средних лет с шестимесячной завивкой и огромным бюстом и молодая брюнетка с тяжелым узлом волос на затылке, чем-то похожая на мою тетку.
Выждав регламент, секретарь трибунала — молодой прыщавый лейтенант — торжественно произнес:
— Встать! Суд идет!
Председателем оказался пожилой, грузный полковник с жирной шеей, складки которой наплывали на воротник кителя. Толстые губы и щеки были собраны таким образом, что походили на карнавальную маску, выражающую отвращение ко всему на свете.
Заседателями оказались мои старые знакомые: библиотекарь младший лейтенант Завадовский и начфин Рябухин. Упершись в меня испуганным взглядом, оба до конца заседания не проронили ни слова. Когда председатель трибунала обращался к ним, они молча согласно кивали головами. «Подсолнухи» — вспомнил я прозвище, данное арестантами этим людям.
Первое в моей жизни заседание военного трибунала прошло для меня в каком-то полусне. Я все время думал о маме и смотрел на окна, боясь увидеть ее синее лицо за стеклом. Поворачивая голову вправо, видел полковника, восседавшего на кафедре. Фамилия его была Мранов. Тот самый Мранов, о котором однажды упомянул следователь Кишкин. Я слышал людскую речь, но смысл сказанного доходил до сознания с трудом. Невыспавшийся прокурор, сморкаясь в платок, растягивал свои безразмерные «э» и «таким образом», что-то бубнил председатель, вкрадчиво и нежно ворковали голубицы-адвокатши.
— А почему их двое? — шепотом спросил Полосин.
— Один казенный, — ответил Денисов, — полагается при групповом деле, второй не знаю откуда. Наверное, наняли. — Оба посмотрели на меня. Неужели мама все-таки наняла?
В перерыве я увидел следователя Кишкина. Он беседовал с моими свидетелями, в чем-то убеждал их и при этом сердился… Прошли мимо бывший друг Шевченко — свидетель обвинения — и его подружка Вера Александрова — тоже мой свидетель. Они должны были показать, где, когда и при каких обстоятельствах я совершил самое главное преступление — спел песенку о бродяге.
Застегивая ширинку, вышел из туалета лейтенант Кукурузин, прошипел сквозь зубы:
— Докатился, артист!
В моем деле Кукурузин занимал особое место: если остальные свидетели только подписывали готовые протоколы, сами ничего не придумывая, то Кукурузин все придумывал самостоятельно, иногда попадая «в цвет», иногда промахиваясь, за что Кишкин по-отечески журил его:
— Как же, лейтенант? В прошлый раз ты говорил, что Слонов с восьмого по двадцатое июля был в полку, в то время как ты находился на полигоне у села Крупки. Ведь если так, то ты видеть его не мог…
Кукурузин подавался вперед всем телом, хлопал огорченно по ляжкам и вскрикивал: