Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 47



Иван Тургенев. Рисунок К.А. Горбунова, 1838 г.

Главная особенность этого «промежуточного» типа, по версии Тургенева, отнюдь не его бесполезность, но присущее ему «излишнее самолюбие», далёкая от нарциссизма эгоцентричность, проявляющаяся в болезненной привычке к самонаблюдению и нежелании существовать в модусе бытия-для-другого, т.е. «быть, как все» только лишь вожделеющей самостью (Гегель), иначе говоря, самцом по примеру беззаботного воробья (предмета зависти лишнего человека) или социально значимой фигурой при должности. Лишний человек не склонен к самореализации в историческом времени и социальном пространстве, и в этом смысле всегда несовременен и везде неуместен. Его самость не срослась с той или иной социальной маской (покорного или бунтующего сына, завидного жениха или любовника). Он аморфен и асоциален. Отовсюду его вытесняют, гонят. «Сверхштатный человек – вот и всё», – говорит он о себе. Правда, у него всё-таки есть свой угол, своя нора. Но и тут он словно не у себя дома , не чувствует себя хозяином жизни; за него хозяйничает Терентьевна . Что же касается времени, то оно ему вообще не нужно. То, чего многим якобы не хватает, для него не представляет никакой ценности. Четырнадцать дней, четырнадцать лет и четырнадцать веков в его глазах равноценны по своему бытийному смыслу: они – почти ничто, но вовсе не потому, что блекнут на фоне вечности. «Перед вечностью, говорят, всё пустяки – да; но в таком случае и сама вечность пустяки», – рассуждает автор дневника. С чем же он остаётся? Да ни с чем. Освободившись от всех привязанностей, он остаётся один на один со «страшной пустотой», «наклонённый над безмолвной, зияющей бездной». Это – непреодолимое метафизическое одиночество. Вне себя этот «мнительный, подозрительный, натянутый человек» не видит ничего, что могло бы стать привлекательным объектом для его воления. Но лучше всё-таки волить ничто , чем ничего не волить (Ницше). И вот лишний человек оказывается захваченным волей к ничто . Тургенев впервые в русской литературе показал больного человека в его бытии-к-смерти , не верящего в своё личное бессмертие и в гарантирующего таковое трансцендентного Бога, собирающегося «отделаться, наконец, от томящего сознания жизни, от неотвязного и беспокойного чувства существования!» Умирающий Чулкатурин послушен зову судьбы ( чулый ), не цепляется за жизнь: «ведь смерть всё-таки святое дело…» Изображая человека, существующего лицом к смерти , Тургенев формировал свою экзистенциальную позицию, нашедшую впоследствии ряд впечатляющих выражений в его поздних произведениях, в том числе и в итоговой повести « После смерти (Клара Милич)».

И всё же главная особенность лишнего человека – не заеденность рефлексией , проявляющаяся в книжном мышлении и неумении быть самим собой . Таков русский Гамлет – обитатель Щигровского уезда. Лишний же человек отмечен ещё одним, совсем не гамлетовским изъяном: чрезмерно развитое «излишнее самолюбие» заблокировало в нём слепой жизненный порыв , вследствие чего в нём донельзя ослабела воля к жизни и он превратился в почти бесполое существо, неспособное «найти приют, свить себе хотя временное гнездо», «знать отраду ежедневных отношений и привычек» и вообще быть каким-либо образом счастливым, т.е. чувствовать себя частью живого целого (как упомянутый Чулкатуриным воробей в стае). Лишний человек не может, да и не хочет быть счастливым, ведь «счастливый человек – что муха на солнце». Несчастный может ей позавидовать, лишний – никогда. Несчастное сознание для него – пройденный этап: ведь оно, по словам Гегеля, всегда находит себя только вожделеющим и работающим , а лишний человек почти порвал с чувственностью и ведёт праздный образ жизни. Перед нами одно из проявлений пассивного нигилизма, нигилизма как психологического состояния (Ницше), интуитивно схваченного Тургеневым в изображаемом им «промежуточном типе», ведь и сам он был, по верному наблюдению Герцена, «одним из выдающихся нигилистов», как и «его любимый Шопенгауэр».

Словно забыв о своём художественном открытии, Тургенев в первом романе придерживался рационально выработанной им дихотомической схемы, в которую феномен лишнего человека не укладывался. Гамлетовское «начало отрицания», выражающееся в безверье , «духе рефлексии и анализа», скептическом самосознании , иронии , чувстве собственного превосходства и презрении к самому себе , нашло воплощение в фигуре Покорского (Н.В. Станкевича, пропагандировавшего в 1830-е годы, по воспоминанию К.С. Аксакова, «воззрение большею частью отрицательное»). Рудина Тургенев также писал с натуры – гениальной натуры Михаила Бакунина, сочетавшего в себе интеллектуальную любовь к Богу, « непоколебимую волю» и «склонность к полусознательному, полуневинному обману, к самообольщению». Последнее свойство частенько затмевало и заглушало в нём известные достоинства, за что его иногда и называли «новым Дон Кихотом» (сначала отец, затем друг Висяша – Белинский). В первоначальной редакции романа (повести «Гениальная натура») сходство 25-летнего Рудина со своим прототипом «львообразным» Бакуниным было столь явным, что друзья Тургенева посоветовали ему не заострять внимание на мелких недостатках героя (привычке всех поучать и воспитывать, деспотичности, хлестаковском легкомыслии и забывчивости в денежных делах), отчётливее прорисовать черты спиритуала , энтузиаста -пневматика, не прячущегося от реальности, а врывающегося в неё со своим несбыточным проектом искоренения мирового зла, склонного к жертвенному поведению, способного умереть у «алтаря божественного слова». В самом деле, нельзя же забывать о том, что бывший романтик-идеалист Мишель к тому времени уже прошёл через огонь европейских революций, тюремные подвалы Саксонии и Австрии, где был прикован цепями к стене, камеры Петропавловской крепости и Шлиссельбурга! Тургенев прислушался к критике и рекомендациям друзей. В итоге хлестаковское в образе Рудина оказалось затушёванным, а «донкихотское» (что начисто отсутствовало в лишнем человеке) засияло ещё ярче. Примечательно, что в одном из писем родным, написанном в камере Алексеевского равелина, Бакунин и сам уподобил свою жизнь «дурному сну потерпевшего крушение Дон Кихота».

Бакунин, по словам Тургенева, это Рудин, не убитый на баррикаде: «Я в Рудине представил довольно верный его портрет…» Помня об этом, присмотримся к портретной живописи Тургенева повнимательнее. Создавая образ главного персонажа, писатель запечатлел Мишеля на вполне определённой ступени развития, связанной с таким духовным формообразованием, как разорванное, несчастное сознание . Даже в имени персонажа, помимо отсылки к внешнему облику прототипа (руд[?]й – рыжий, у которого руки «велики и красны», а душа не без ржавчины ), задана некая непреодолимая двойственность – смешение красного и чёрного (намёк на принадлежность к масонской ложе). Переболев гамлетовскою болезнью внутреннего «распадения» и дисгармонии, перестав хлопотать о личном счастье (было и у него минутное «рудинское» увлечение Натальей Беер), беспокоиться о материальном благополучии и карьере, он вполне по-донкихотски начал свою борьбу с мировым злом. При этом у него отсутствовало примечательное качество русского Гамлета – «слабость воли при сознании долга» (Белинский). Поверхностные толкования увековечившего молодого Бакунина романа замешаны на мнимой глубине психоанализа, разоблачающего в Рудине то, чего в нём нет: лишнего человека, сознающего свою неполноценность неудачника. Привыкли оплёвывать Рудина как слабовольного говоруна, у которого слово будто бы расходится с делом. Между тем его жизненное призвание и состояло в том, чтобы в «музыке красно речия» выявить и запечатлеть логику своей судьбы и неуклонно следовать ей, а не своим естественным влечениям, случайным настроениям и прихотям. Рудин – ученик Покорского и как таковой – фаталист . Поэтому и в пограничной ситуации объяснения с Натальей он остаётся верным своему жизненному принципу – «покориться судьбе», вызывая негодование семнадцатилетней барышни, размечтавшейся о банальном семейном счастье, согласной и на гражданский брак с «рыцарем печального образа». Нужно заметить, что покорность судьбе (аналог гегельянской установки Бакунина на примирение с разумной действительностью ) в данном случае – не отказ от свободы, но обретение таковой, ибо предполагает отречение личности от чувственно данной реальности со всеми её сомнительными благами и прорыв в пневматосферу , в область управляющих нами эйдосов-первосмыслов, куда, между прочим, Бакунин и тянул своих несчастных друзей – русских «гамлетов», то и дело срывавшихся в депрессивные состояния тоски и апатии . Следуя логике своей судьбы, Рудин отказался от домашнего уюта, от брака и семьи, от мира сего и всего, что в мире. Бакунинская бездомность Рудина – черта «бесприютного скитальца», который пришёл к своим, и свои его не приняли , которому негде приклонить голову. Несмотря на это, он полон воодушевления и веры в осуществимость своей просветительской миссии. Помимо любви к судьбе есть в русском донкихотстве ещё одна особенность: оно ведёт войну не с «ветряными мельницами» (как сервантесовский идальго), а с конкретными, ощутимыми проявлениями мирового зла, среди которых наиболее омерзительно то, что Гегель называл «дурным государством», нацеленным на изъятие у людей свободной воли и превращение их в тупую, «бесформенную и безгласную массу». А раз так, это уже совсем не донкихотство. Тут пахнуло настоящей гражданской войной – и не с миражами. Может быть, поэтому красный Рудин «в знойный полдень 26 июня 1848 года» – свой Великий Полдень – оказывается с красным знаменем в одной руке и тупой саблей в другой на парижских баррикадах совсем даже не лишним человеком . Не будем забывать, что и Христос, помимо поучения о том, как стать свободным, принёс в мир меч . Несчастный меченосец Рудин невольно и всё-таки по-донкихотски пародирует архетипически значимый момент в осуществлении мироотрицающей миссии Иисуса, взбунтовавшегося против злого «бога истории». И ещё одна деталь: застреливший Рудина инсургент принял его за поляка. Этот последний тургеневский штрих к портрету русского «Дон Кихота революции» легко объясним всё той же оглядкой автора на Михаила Бакунина 40-х годов, ведущего своё происхождение, согласно семейной легенде, от польского короля Стефана Батория и одержимого вполне позитивной идеей освобождения Польши, ещё непрошедшего ряд «духовных самоотрицаний», которые в конце концов привели его на склоне лет к активному нигилизму .