Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 20

— Извините, — очнулся Дима. Двинулся прочь.

Главное лицо в сквере был прапорщик, стоило ему остановиться, чтобы дать себе передышку в беспрестанном сновании в военкомат и обратно, пальцем ткнуть в козырек фуражку, приподнять ее над взмокшими волосами, как тотчас, пользуясь заминкой, собирались вокруг люди.

— А это за что? — уважительно показал на орден Красной Звезды худой высокий призывник.

— За Саланг.

— Тот самый?

— Да. Кабул — Шерхан. Высшая точка. Перевал, — прапорщик обрисовал в воздухе дорогу и перевал на ней.

Помолчав, тот же парень снова спросил:

— Страшно было?

Прапорщик плечами пожал. Потом подумал и снова пожал плечами:

— Одним словом не объяснишь.

Ни торопить его, ни переспрашивать никто не решился. И только когда стало ясно, что больше прапорщик про свой страх ничего не скажет, один из слушателей, смущаясь и краснея, начал:

— Знаете, я, когда маленький был, часто об этом думал: вот как люди пытку переносят или в бою, нужно в атаку встать, а каждая пуля в тебя летит…

Прапорщик слушал серьезно и при этих словах чуть заметно кивнул.

— …И вот я думал: а я смогу? Думал, думал и всегда получалось, что смогу. А теперь вот, когда старше стал — теперь иногда не знаю…

Прапорщик снова кивнул:

— Это правда. Думай не думай, когда решающая минута приближается, все как будто заново приходится для себя определять… а потом и это уже не важно, остается только миг — подняться под пули. И вот тогда либо ты смог, либо не смог, а все, что ты раньше о себе думал, уже не имеет никакого значения. Либо встал, либо нет… Я десять лет в армии прослужил и никогда не слышал, как пуля над головой свистит, та, что в тебя метила… Ехал в Афганистан и, если честно, то точно так же вот сомневался: смогу ли?

— А были такие, что не смогли?

— Были.

Притихшие пацаны молчали. И тот, что спрашивал, напряженно нахмурил брови и тоже молчал.

Вылез вдруг Маврин, как дернуло его. Слишком уж много всего накопилось, накипело в душе, чтобы сумел он сдержаться.

— Я бы смог, — сказал он внезапно с отчаянием. — Я бы смог! Что, не верите? Смог бы!

Они не верили.

Не зная, как убедить, чем еще доказать, что он точно смог бы, в атаку бы поднялся и все, что надо, сделал не хуже других, никого бы не посрамил и не подвел, что жизнь, если надо, отдал бы, Дима руку к груди прижал, а на глаза его навернулись искренние слезы.

Кто-то явственно хихикнул.

— Это хорошо, — сказал тогда прапорщик. — Хорошо, что ты в себе уверен.

— А как вы орден получили? — снова спросил призывник.

— Орден? Потом расскажу. Строиться пора.

Прапорщик широко махнул рукой, отсекая разговоры, и повысил голос:

— Кого назову, выходи строиться! — развернул список.

— Андреев!

Неровный строй вытягивался вдоль аллеи, вольная толпа призывников постепенно редела.

— Лютый! — кричал прапорщик. — Где Лютый? Так. Миколайчик!

Стриженый гитарист торопливо поцеловал свою девушку, сунул ей гитару и поспешил в строй.

— Щетинин!

Щетинин оказался последним. Прапорщик еще раз глянул в список.

— Всех назвал?

Оставленный в одиночестве, Дима просительно засматривал в глаза. Прапорщик заколебался:

— Ваша фамилия как?

— Маврин.

— Маврин? — снова полез в список. — Маврин?

А Дима, словно надеясь на чудо, молчал. Но чуда не произошло.

— Нету Маврина, — сказал прапорщик.

— Меня не сейчас призывают, — заторопился Дима, — позже. Но я тоже хочу сейчас. Можно?

В строю засмеялись.

— Оставить смех! — начальственно оборвал прапорщик. Но он, похоже, и сам едва сдерживал улыбку.

— Вам надо к военкому обратиться.

— К военкому?

— Да.





— Прямо сейчас?

— Если примет.

— А он здесь?

— Все! — поморщился уже прапорщик. — К военкому, я сказал, к военкому, не мешайте, — и повернулся к строю.

— Так! Становись!

Оркестр заиграл «Прощание славянки», неровной колонной прямо по мостовой двинулись призывники, побежали следом родственники и зчакомые, заплакала девушка с гитарой. Она смеялась и плакала одновременно. Как-то совсем неуместно заулыбалась, махая рукой, а потом утерла слезу и снова улыбнулась. Тот бритый наголо гитарист не оборачивался ни на слезы, ни на смех, уходил все дальше и дальше. Оркестр играл «Прощание славянки».

Дима остался один.

В подзаржавевшем висячем замке ключ повернулся со скрипом. Хава раскрыл дверь сарая и бросил замок куда-то внутрь — тот загремел.

— За-ха-ди, да-ра-гой! — сказал Хава с «кавказским» акцентом. — Гостем будешь!

Но Сакович не улыбнулся:

— Ай, Хава, пойду я!

— Куда?

— Пойду и все… надоело… тошнит аж!

Они помолчали, и Хава, не зная, как еще поддержать товарища, сказал:

— Не переживай, перекантуемся как-нибудь.

— Перекантуемся! — с горечью повторил Сакович. — Ты же во всем виноват!

— Я?

— Понимаешь ты своей башкой, — постучал по виску, — что мы теперь все сядем? Масло ему понадобилось. Это же надо было додуматься! — и Сакович выразительно развел руками.

Хава помрачнел. Откровенное малодушие товарищей напомнило ему об одном обстоятельстве, которое он всегда держал в уме, о котором всегда помнил: топить будут его. Все будут топить.

— Знаешь, как обо мне написали в характеристике, когда после восьмого класса из школы в училище вытурили? Социально опасная личность с ярко выраженными антиобщественными наклонностями. Наизусть запомнил с тех пор.

— Это ты к чему?

— А к тому! Напугал он! Сядем! Мне отец сказал, что сяду, только я говорить научился и стащил пятнадцать копеек. Что мне, одному сидеть? Втроем веселее будет. Отец говорил, и там люди живут, и очень неплохо некоторые. За тебя и Маврина, конечно, не уверен!

В эту минуту Хава и сам верил, что в тюрьму сесть для него дело плевое, в эту минуту Хава готов был сесть, только бы рядом с ним оказались и Мавр, и Серый.

— Когда меня заберут — весь город вздрогнет! Я сяду, да уж вас всех побегать заставлю! Уж придумаю что-нибудь, не беспокойся! Вчера один мужик дал мне адрес и телефон, просил для него запчастей украсть. Так знаешь, что я с его запиской сделал?

— Ну, что?

— А вот то! Я ее пьяному старику вместо свечки в руки вложил!

— Ты серьезно?

Все рушилось, летело к чертям, в бездну. Границы кошмара и яви стерлись, Сакович смотрел на Хаву и не понимал уже, живой, во плоти перед ним Юрка и можно двинуть его в прыщавую рожу, или бесплотное зло, химера, от которой не убежать, не скрыться.

— Попомнит меня гнида эта Михаил Павлович!

— Михаил Павлович?!

— Не понравился мне мужичок почему-то…

— Михаил Павлович? А телефон? Телефон, Хава! — Сакович, теряя самообладание, схватил приятеля за грудки. — Телефон! Михаил Павлович — отца моего зовут!

— Не помню я телефон, откуда?

— 42-27-11?

— Кажется… Точно, он.

Медленно разжал Сакович на Хавиной рубашке руки.

— Все! Сели. Вот почему отца утром забрали. Накрылись калошей.

Да и Хава растерялся, вопреки всему, что только что кричал:

— А что, «Жигули» такие синенькие, да? Больше в гаражах никого не было…

Сакович не слушал, вскинул вдруг голову:

— Знаешь, как с убийством разбираются?

— Почему убийство?

— Это я для примера. Чей удар…

Невысказанную, недоговоренную мысль товарища Хава понял и, демонстрируя, что имеется в виду, кулаком себя пристукнул сверху, «по кумполу».

— Вот именно, — подтвердил Сакович. — Не важно, кто бил, сколько, важно, чей удар… ну, главный. От чего это самое…

Слово «смерть» Сакович выговорить не мог.

— Чей удар — тому вышка. А выживает старик — десять лет. Ты представляешь себе, что такое десять лет, помнишь хотя бы, что с тобой десять лет назад было? Ничего, туман один. Десять лет — это такой срок, когда в середине ты забываешь, что было до этого, и не в силах представить себе, что будет потом. Это жизнь за решеткой. Твой отец, которому было так хорошо, сколько сидел? Два года. А ты выйдешь — сразу как отец сейчас будешь. Можешь себе представить? Самые сладкие годы, когда сок из тебя брызжет, как из весенней березки, где они, эти годы? Вон — крылышками трепещут. Далеко в небе. Были — не были, а где они? Беги по земле, руками махай — не взлетишь, не догонишь!