Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 102

Да, болею, но это пройдет само.

Все хорошо, а точнее, невыносимо.

Дорогой кто-нибудь, все эти мои слова —

Пустая порода, хлам, но стерпит почта.

По крайней мере понятно, что я жива

И кое-что помню, во всяком случае вот что:

Когда говорят, что мы совершаем круг

Общий для всех, обычный, — то это враки.

Каждый из нас дает свой отдельный крюк,

И нам позавидуют бешеные собаки.

“Все проходит, и раньше всего любовь.

Два года — и все, начинай сначала”.

Чтобы больше не слышать подобных слов,

О любви я попросту замолчала.

Перешла на “приятно было узнать”,

“очень рада”, “удачи”, “пиши”, “посылаю”, “вышли”.

Сама отдала все то, что можно отнять,

И сохраняю только такие мысли,

К которым не подобрать ни ключа, ни слов.

Во всяком случае, как правило, не находим.

Да здравствует почта — честный, простой улов:

О здоровье, работе, конечно же, о погоде.

 

*     *

 *

Зрачок, обведенный печальной лиловой каймой,

неправильно видит весь мир, но красив до того,

что ты, повернувшись спиной и уехав домой,

тайком продолжаешь не видеть, так помнить его.

Пока мы размеренно, медленно сходим с ума,

пока мы от времени молча темнеем лицом,

от мрака такие глаза защищает кайма,

все важное тонким своим окружая кольцом.

Когда проживаешь подробно последнюю треть,

становится мир, полыхающий ярко вокруг,

соринкой в глазу. И она так мешает смотреть.





И цвет раздражает. И взгляд прожигает, и звук.

И шепот мешает, и вздохи и всхлипы любви,

и шорох грохочет, как будто кирпичный завод.

Мы сами мешаем чему-то такому в крови,

что больше нас всех, но без нас никогда не живет.

 

*     *

 *

Красиво, да: и листья под ногами,

и дым, и даль, и ели вдалеке,

и если все расстанутся врагами

и побредут по свету налегке,

и ночь так неожиданно проворно

свое наденет черное пальто,

и одиночество окажется просторно

и так великолепно, что никто

не станет продолжаться ни в потомках,

ни в разговоре дольше трех минут…

то хоть меня, пускай меня в потемках

у перехода за руку возьмут.

Вернуться в Итаку

Богатырева Ирина Сергеевна родилась в Казани. В 2005 году закончила Литературный институт им. А. М. Горького. Живет в Подмосковье. Как прозаик дебютировала в 2007 году в “Новом мире”.

 

Из города с татарским названием, от плиткой мощенной его пристани, от причала с провисшей на столбиках металлической цепью — от всего этого что ни лето отходит маленький пароход. Идка, не большая, не маленькая, каждый год чуточку старше, чем в предыдущий, на палубе стоит, глядя на волжскую волну, пену за кормой, мусор у причала. Пароходик уплывает к острову, который звался тогда нежно и просто — Бережок. И может быть, из-за этого названия, может, из-за свойств памяти — ведь сколько всего случилось потом, — но место это постепенно утратило точку на карте, превратилось в миф, переселилось в область, доступную только памяти, да и там сохранилось лишь потому, что именно туда каждое лето уходил пароходик из города с татарским названием. “Ка-зан”, — произносит Идка по слогам, глядя на огромные буквы на крыше порта, уплывающего все дальше и дальше. Идка знает, что там написано именно так, по-татарски, а папе кажется, что читает. Только Идка еще не умеет читать.

Для нее это — правило жизни, для мамы и папы — отпуск. Месяц мама, месяц папа, по очереди живут они каждый год с Идкой, не маленькой уже, но еще не большой, в деревянном домике — одна комната и терраса — в сосновом бору; в общую столовую, огромный ангар с запахом кислой капусты и эхом от стука посуды, ходят через лес и в Волге купаются с Идкой по очереди: месяц мама, месяц папа, на выходные только собираясь все вместе, втроем.

Каждый год повторялось так, чтобы слиться потом в воспоминание одного, постоянного лета, в которое вместилось все, что повторялось из года в год; а что не повторялось, запомнилось ярко и прочно, подетально запомнилось. Каждое лето до того, последнего, — отпечаток травинки на янтаре: застывшие в солнце, стоячие, томные дни. А после все ускорилось и посыпалось. Что стало тому причиной — неизвестно, просто все должно было измениться раз и навсегда: и на Бережок им уже не приехать, и жизнь вся сразу стала другая.

А тогда, проводив маму, посадив ее на маленький пароходик, начинали они свое только лето, одно на двоих. От плавучего дебаркадера гордый папа шел с Идкой на шее, его кроликом, котиком, малышом, она командовала: на залив! — и он вез на залив, кататься на катамаранах.

На заливе — дощатый длинный причал и всегда много людей: в очереди за катамаранами стоят и на берегу лежат, загорают. Под навесом причала прикручен был радиоприемник, и пелось оттуда что-нибудь отпускное, безыскусное, вроде держи меня, соломинка, держи . В теньке дремал контролер, толстый дядька в темно-синих тренировочных штанах и белой майке, сильно обвисшей и не скрывающей жирной волосатой груди. На голове у дядьки была женская выцветшая панама. Когда, накатавшись, катамаран причаливал, дядька открывал глаза, отрывал корешок билета и снова погружался в свою нескончаемую дрему.

Пока стояли в очереди, папа, облокотившись на перила причала, смотрел на воду и думал о своем, а какая-нибудь тетя обязательно подзывала Идку и говорила сладеньким голосом: “А какая хорошенькая! А где твоя мама? Домой уехала? А это твой папа, да? Такой молодой!” И что-то говорила еще, а Идка смотрела на папу и думала, какой же он молодой, ведь он совсем большой и взрослый, а молодой — это о ком-то чужом, не о папе.

Потом они неспешно плавали на катамаране вдоль берега, темная вода прозрачна была, пронизана светом, казалась холодной, а им жарко. Папа без майки, брюки закатав до колен, медленно греб, посматривая за Идкой. Она черпала воду ладошкой, смотрела в глубину, как там мокрыми тряпочками качались водоросли. Залив похож был на пруд: с покатыми берегами, вода ровная, как зеркало, круглые ветлы одинаковые, что над берегом, что под ним. Дно поросло водорослями, в тенистых прибрежных отмелях цвела ряска. Все картинно застыло в полуденной лени, в августовской истоме: спокойная вода, спокойные ветлы, ясно и четко в ней отражающиеся, спокойные люди на берегу и желтыми запятыми — катамараны. Только вдруг у берега что-то плюхнется в воду, пустит волну, заструится, блестя хищной гибкой спинкой, к коряге — и скрылось.

— Выдра, — придумает папа. — Водная крыса. — Хотя сам ничего разглядеть не успел.

После обеда шли купаться на Волгу. Не на тот пляж, где мелко, дети плещутся и визжат, а взрослые на песке валяются по-тюленьи, в карты играют, книжки листают, друг на дружку из-за черных очков поглядывают. Папа там не любил. Они ходили подальше, за косу, где вода холодней и течение сильное. Идка на берегу сидела и кричала папе, если заплывал далеко, и ему это нравилось.

Обычно там никого не бывало, но один раз встретили Мальцева. Папа знал его: он у них на заводе в столовой работал и — папа знал — приторговывал еще не то колбасой, не то мясом, из деревни возил, и был папе тем неприятен как спекулянт и потенциально — жулик. А Мальцев знал папу как начальника бригады прочности, боялся его и заискивал по привычке, как перед любым начальником.