Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 102

Поезд пришел, вдохнул людей с пола и выдохнул на рассвете — в океан. Он был светло-коньячного цвета. Волны играли буксиром в миле от берега меж двумя островками, как кошки с мышью. На одном из них, как на тумбе, — статуя Вивекананды с факелом, как Свобода или наша Родина. На другом, куда пытался причалить этот мышиный буксир, — то ли храм, то ли мавзолей, как вздувшаяся мозоль, прижженная йодом. За ними океан темнел, зеленея. Улица вскипала торжищем и тянулась за город вдоль обрывистого берега с лежбищем валунов внизу. Продвигаться в этих вязких потоках и завихрениях чернецов становилось все трудней. Они прибывали с каждым часом, выгружаясь из поездов, роем, покрывая холмы, заплетаясь в эту ярмарочную улицу. Чернецы, мужчины, скупающие все, что блестит, сверкает, звенит; торгуясь, радуясь, хвастая друг перед другом, гурьбой, как дети. Будто бредем сквозь черный корабль черной воды, трюмы сокровищ. И вдруг — этот корабль будто раскалывается, раздваивается вода, и в этом проеме, расщепе, размыве они возникают: слепцы. Идут, связанные веревкой, поют, подняв головы к небу, идут на нас, а отойти не можем в сторону, некуда, черный коридор. Чуть впереди идет женщина с запрокинутой головой и губами во все лицо, поющими — одну ноту. Будто круги в небе ею обметывающая. И рука вперед вытянута, ладонью кверху. На плече торба, как мешок парашютный. За ней музыканты с волынками, тарелками, ветхими ящичками на ремне. Уже вплотную к нам, сквозь нас, по лицу мазнуло рукой, развернуло, запутались, тянет бреднем, идем с ними, внутри, не дотянуться мне до тебя, меж нами трое, поют, и эти веревки, не выпутаться, и не остановишь, солнце восходит, видим его, из воды вздымается, в пол-океана зарево, волны накатом бьют в берег, брызги взметает и сыпет ветром в лицо, идем мокрые, в этом бредне по пояс, они по пояс нам, как лилипуты, в пестром тряпье, мокром, рваном, с запрокинутыми головами, ртами поющими и глазами распахнутыми, как часы без стрелок, — туда глядящими, вверх, где мы, над ними. Идем, как тело, одно, разрубленное, недоразрубленное, висящее на этих тикающих поджилках, как на веревках. Идем, и улице этой конца нет, и песне этой с остановившимися глазами, и этой разваленной хижине тел, плывущей над краем, за которым уже ничего нет, кроме волн, и брызг, и радуги в этой взметенной мороси. — Пой, пой, — говоришь, — смотри: идет, поет, запрокинув голову, с заплющенными, как роженица, кричит и плачет, вцепившись в меня рукой. Ты, — говоришь, всей дрожью, — ты, ты... — Тише, — вжимаю тебя в себя, — ну, тише, всё уже, всё прошло... — Смотришь в глаза, невидящими, как со дна. Губы трогаешь этим талым, как лед: да, да... Одни стоим, над обрывом, под одной шалью, твоей, белой, спиной к стране. — Пойдем, — говорю. — Спиной вперед. Дальше пути нет.

 

Храм

Счастлива. Ты так бесстыдно счастлива, что смотреть на тебя — щуриться, прикрываясь рукой, так лучишься. Кто б мог подумать! Скользнула в Индию, как в платьице ситцевое, и кружишься, танцуешь. Такое родное, ладное, все поет в тебе, льнет друг к другу. Как же мне жить с тобой, любить тебя, когда ты так далеко впереди, бежишь, танцуешь, чуть не в небе. Там бежишь, впереди, в детстве. А я карту мусолю, какой это океан, спрашиваю, сидя у кромки его, в Керале, на западном побережье. А ты бежишь по воде, смеешься. Спроси индуса, пожмет плечами: синий. Он у них на заднем дворе, океан. Был, будет. Какой? Кто его знает. Сейчас синий. А я карту смотрю, неужели и этот — Ындийский, как тот, на восточном ее берегу? А там что — Африка, за горизонтом? У тебя на плече сумочка из кокоса. То есть просто кокос, лысый, на молнии, а в нем сумочка, как плацента, яичко от птицы Рок. А в нем газета. В газету завернут храм с поющими колоннами, поющими камасутру. А за колонной в сумраке девочка, черноглазая, с красным цветком, заплетенным в волосы. Долго следит за тобой, выглядывая из-за колонн, перебегая. И вдруг протягивает тебе на ладони этот сверток с пуджей, сласти молитвенные. И исчезает, не отходя. Там они, открой сумочку, и девочка там, язычок молнии чуть надломан. Тируванантупурам. Хоть имя дико... Ну-ка скажи еще раз. Пожалуйста, говоришь. Кстати, здесь где-то наша японка... Тара. Да, Тара в Тируванантупураме, приехавшая из Вайташваранкоила. Вот это я понимаю. Погляди в окно, может, увидим ее. Нет, не время. Ее можно увидеть лишь на закате, стоит, как суслик, на солнце смотрит. Или же на рассвете. Чудо — дважды на дню. У тебя есть чудо — дважды на дню? А у нее есть. Не может этого быть, понимаешь, солнце, которого быть не может, — вот, восходит. А потом она падает на все четыре и носится по земле — люди, фрукты, улицы, постирушки, но внутри нее все стоит этот изумленный суслик с лапками у подбородка и приоткрытым ртом. И вот приходит письмо в Японию, ей, Таре, от ее подруги Ханси, уже пятый год живущей с нашим свами в каком-то Ришикеше, на севере Гималаев. Таре — двадцать семь, хотя выглядит едва ли совершеннолетней. Она одна. У нее в окне нет Фудзиямы. У нее внутри сад, страшный, куда нельзя. Она слышит птиц — оттуда, из-за высокой стены. Она слышит мужские их голоса, женский клекот. Она вырезает бумажных журавликов и ставит их на подоконник. Зима, думает, много снегу насыпало, тихо сидеть в этот год Собаки.





Приехали. Посиди здесь, я сейчас. Река, лодка на ту сторону. Там дворец, бывший, британский, полуразрушенный, доживающий как отель у причала, которого нет, только лодка — на ту сторону, где по утрам отходит речной трамвайчик — вверх, на север, по исполосованному затоками и каналами побережью. Такая вот индийская Венеция величиной с Херсонскую область. Только вместо города — пальмы, хижины, запустенье. И этот трамвайчик то трется бортами о берега, то выходит в бескрайнюю рябь с вешками, на которых цапли сидят, читают донный пергамент, и за кормой, как осьминог, муть волочится. А где-то там, слева, за всем этим, рукой подать — океан. Рукой, которой нет. Плывешь, спеленат в этот солнечный саван неба, берега, тихого, цвета мумии, с веером пальм — там, вдалеке, в чуть приутопленной смугло-песчаной руке. За которой, наверное, океан. Этот град светлый. От которого тянет Богом и смертью. Или Богом и женщиной. Это ангелы так, волнуясь, натираются об него, как собаки, скользят щекою, гонят волны. Там, наверно. А здесь бегут вдоль канала голые дети, из земли выскакивают и бегут, опережая корабль, кричат нам, сидящим на выжженных досках пустынной палубы: “Пэн! Пэн! Гив ми пэн, плиз, мистер!..” И отплывают за корму, вязнут в воздухе, застывая, светясь, как смола. Плывем, никого в рубке, руль заклинен, два капитана, пятнадцатилетних, лежат на носу, на бухте каната, голова к голове, обнялись, дремлют. Солнце плывет над ними, никого в рубке, муть за собой волочит, желтую, осьминожью. Марево, тишь, рокоток винта. Рыбаки лодки носят с берега на берег. Перед носом берут их, лодки, и переносят, по грудь в иле, а потом и над головой вода. Оглядываемся: вон они, уже позади, вышли на берег, глиняные, только что сотворенные. Смотрят в лодку, думают, сохнут. Потом берут ее на руки и в кустах скрываются. Другие выходят, с другой лодкой, несотворенные.

Помнишь, на Пролетарке, в Москве, нас приютили на месяц, хозяин уехал, оставил кота, рыжего перса, он занимал полквартиры, царь, Дарий, а мы в маленькой комнате, не спалось, бродила по Сети, искала Индию, что попадалось, а кот бесшумно входил в комнату и ложился рядом со мной, щекой на твою подушку, вплотную к моим глазам, спящим, глядел, не мигая, в лицо и смаривался, потом кричал среди ночи, стонал, жаловался непробудной вскинутой головой.

Восстание сипаев в 1857 году началось потому, что бумажная обмотка патронов к новым ружьям Lee Enfield была промаслена говяжьим жиром и перед зарядкой патрона ее нужно было срывать зубами. В Чинае змеи захватили здание суда. У Джулбая Раджпупа корова съела 1722 алмаза. Полицейским в индийском штате Андхра-Прадеш начали ежемесячно доплачивать за наличие усов. Поощряются усы, щегольски закрученные над верхней губой. Семидесятишестилетний Прахад Джани вот уже шестьдесят восемь лет не ест, не пьет и не испражняется. В 1969 году Шив Харан Ядав поклялся, что не женится, пока не сдаст экзамены, которые обычно сдают школьники в пятнадцатилетнем возрасте. На днях семидесятитрехлетний Ядав в очередной раз завалил все предметы, кроме санскрита. Полковник Кохли, командир артиллерийского полка, подкупил жителей местной деревни, облил их кетчупом, отснял инсценировку с убитыми им повстанцами, выслал фотографии в штаб армии, ждал медалей. Уволен “за фальсификацию боя”. Храмовая королевская кобра бросилась на кормившего ее священнослужителя и тут же в судорогах, плюясь кровью у его ног, умерла. Змею отвезли к ветеринару, который не обнаружил в ней каких-либо физических отклонений. В Бомбее вторую неделю поперек дороги стоит брошенный Boeing-737. Без крыльев, хвоста и двигателей. Кто его вез и куда, остается невыясненным.