Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 99

Ревизия истории была, без преувеличения, одним из самых существенных внутренних импульсов для отечественной литературы нулевых; может статься, Большой Взрыв, случившийся в середине интересующего нас периода, как раз и связан с тем, что общество остро ощущало потребность в этой ревизии — и именно поэтому люди снова начали читать новые отечественные романы (не говоря уже о том, что, не исключено, вообще перманентная ревизия истории и есть смысл русской жизни и русской литературы). Даже постмодернизм здесь был в большей степени связан с историческим, чем с литературным дискурсом — в том смысле, что в качестве «подкидной доски» для нового текста использовалась история, а не другие тексты (и тут бы следовало вспомнить Шарова, Крусанова, Юзефовича, Терехова, Акунина, Кунгурцеву).

 

Любопытство, которое литература испытывает к истории, проявляется двояко. С одной стороны, литература выясняет отношения сегодняшней реальности с прошлым, пытается найти корни нынешнего положения дел в заретушированном, фальсифицированном, искаженном неправильными интерпретациями прошлом. С другой — литература, в отличие от науки истории, пытается не просто составить адекватную реальности хронику событий, но прежде всего разглядеть в истории смысл, представить ее как свой проект, обращенный в прошлое. Именно в этом — а не в штамповке «исторической беллетристики» — суть деятельности Алексея Иванова (и его «Сердца Пармы», «Золота бунта» и «Летоисчисления от Иоанна»); именно с проектом измышления фантомного русского викторианства — а не с деятельностью литературного тапера — будет, по-видимому, ассоциироваться в будущем Акунин. Именно с нащупыванием Проекта в истории ХХ века связана историософия, изложенная в романе Максима Кантора «Учебник рисования».

Особенно занимал в нулевые писателей — Крусанова, Быкова, А. Иванова, Стогова, Славникову, Юзефовича, Терехова, Проханова — феномен последовательной реализации на российской территории имперских проектов; объяснение этого феномена и тот очевидный ущерб, который он наносит самим носителям имперского сознания — русским; базовое — и убийственное — противоречие: между национальными интересами русских и их традицией имперских амбиций, так, по существу, и не разрешенное, — остро переживается литературой, в которой происходит не просто ревизия истории, а ревизия национальной идентичности, изменившейся под воздействием разных событий.

Многие пытаются объяснить жадный интерес литературы к прошлому исторической травмой — и, естественно, обнаруживают ее в сталинской эпохе или — шире — вообще в советском опыте. Странным образом, несмотря на все успехи политтехнологов в манипуляциях общественным мнением и подмене проблем сегодняшнего дня дискуссиями на тему «был ли Сталин патентованным людоедом или „эффективным менеджером?”», с литературой этот номер не прошел: ее энергия не была канализирована в этом направлении. Ни ностальгия по СССР, ни аффектированная ненависть к нему — ни вообще отношения с «советским» — не были главной темой нулевых годов. Условно советское прошлое воспринимается как образец бытия-в-проекте, жизни с плохим, но со смыслом; как романтическое время войны, эпическое время, когда что-то в самом деле происходило — а не имитировалось только, как сейчас. Некоторый комизм и даже гротескность этой умозрительной романтизации хорошо чувствуется в сборнике рассказов Павла Пепперштейна «Военные рассказы», в котором неожиданно точно транслируется принятое в нулевые отношение общества к советской истории.



«Оправдание» Быкова — важнейший текст нулевых, целиком посвященный феномену ностальгии по Империи и, шире, отношениям с советским, — скорее исключение. Да, по правде сказать, и в этом романе герой, альтер эго Быкова — Рогов, не столько всерьез пытается мысль разрешить — был ли какой-то смысл в действиях Сталина (хотя перевод поисков ответа на этот вопрос в приключенческий и полуфантастический регистр делают роман остросюжетным квестом), а скорее испытывает кризис самоидентичности оставшегося без идеологических корней молодого человека, который пытается разрешить его, обращаясь в прошлое: объяснить те события, которые его травматизируют; объяснить и избыть. Примерно о том же, о чем «Оправдание», «Каменный мост» Терехова: тоже попытка обнаружить смысл в истории сталинской эпохи (в данном случае — через связь одного проекта с другим, строительство государства — с идеей обретения личного бессмертия), потому что иначе непонятно, как жить с таким прошлым. Роман, впрочем, производит впечатление здания без фундамента, потому что эпизод с загадочным убийством 1943 года, который расследует герой-невротик, больше похож на курьезный случай, чем на скрытый центр советской истории, за который пытается его выдать автор.

Между тем историческая травма, конечно, существовала — только не в советской истории, как почему-то принято предполагать, а в новейшей, в 90-е. Литература нащупала ключевой момент, дату окончательной гибели империи, историческую точку невозврата, после которой проектная история кончилась и наступило аморфное настоящее: 1993 год. Событие, по-настоящему завораживающее отечественную литературу, — октябрь 1993-го, тема, про которую со всей определенностью можно сказать, что она не «одна из» — а центральная. О том, что 1993 год — ключевое событие для литературы, делящее историю на до и после, свидетельствует уже само поразительное количество написанных за последние годы текстов, так или иначе связанных с событиями 1993 года («Красно-коричневый» Александра Проханова, «Четвертое октября» Ивана Наумова, «Матисс» Александра Иличевского, «Мифогенная любовь каст» Павла Пепперштейна, «Бермудский треугольник» Юрия Бондарева, «Год девяносто третий…» Владимира Личутина, «Журавли и карлики» Леонида Юзефовича, «Испуг» Владимира Маканина, «Похождения Вани Житного, или Волшебный мел» Вероники Кунгурцевой, «Баррикады в моей жизни, 93 год» Алексея Цветкова, «Чапаев и Пустота» Виктора Пелевина, «Воскресение в Третьем Риме» Владимира Микушевича, «Темное прошлое человека будущего» Евгения Чижова, «Рождение» Алексея Варламова, «Возвращение Каина» Сергея Алексеева, «Чужая» Владимира «Адольфыча» Нестеренко). События октября 93-го разбудили целую плеяду писателей — и все они командировали своих персонажей к Белому дому. Даже пепперштейновский Колобок-Дунаев — и тот оказывается в финале у Дома Советов; потому что именно там кончается его эпоха — и начинается другая. Октябрь 93-го — черная дыра новейшей истории и матка, рождающая мифологию новейшего времени. Именно с событиями 1993 года связана навязчивая идея нулевых, которая то и дело возникает у писателей в диапазоне от Славниковой до Пепперштейна, — «утрата подлинности»: национальной идентичности, оригинальности, истинности; подмена оригинальной реальности — глобальной, фальшивой.

 

В том, какой странный — не соответствующий прогнозам — вид приобрела в нулевые русская литература, «виновата» не только история, но и экономика, то, каким образом общество справляется с преодолением дефицитов и использованием излишков. Дело в том, что в нулевые в России — впервые за века — появились излишки конвертируемого товара, имеющего высокую рыночную стоимость. Не пенька, не лес, не зерно и даже не идеология, а нефть (в течение некоторого времени по комфортной цене «сто-за-баррель»). Экономики, построенные на экспорте сырья, принято критиковать, однако, несмотря на все проблемы, связанные с «нефтяным проклятием», надо учитывать, что постоянные инъекции средств, хотя бы и опосредованные, не могут не быть благом для культуры. Циркуляция «лишних» денег в обществе означает не только «дикий капитализм» (попадание в который стало сюжетом 90-х), но и новые социальные отношения, кризис семьи, энергию, выделяющуюся в ходе социального расслоения. Циркулирующие по обществу деньги означают, среди прочего, излишки времени, выход за пределы обыденной размеренной рабочей жизни, приключения, причем не обязательно связанные с переживанием бедности или национальных катастроф. Деньги — хорошая смазка для некоторых родов литературы, особенно для романа. Помимо передвижений по стандартным «коридорам», люди могут «ходить неправильно», и это становится сюжетным материалом. Излишки автоматически рекрутируют из массы множество непрофессиональных писателей, которые учатся рассказывать истории и издают «Гоа-синдром» (Александр Сухочев), «Casual» (Робски), «Media Sapiens» (Минаев) — репортажи из жизни нового социального класса, который прошел первые стадии естественного отбора, развился до уровня авторефлексии и теперь пытается через литературу легализовать собственность и статус; по существу, такие авторы, как Робски и Минаев, занимаются ребрендингом скомпрометированной событиями 90-х элиты — и, небезосновательно, рассчитывают на читателей, которые либо уже к ней принадлежат, либо собираются к ней присоединиться. Разумеется, пока это не столько Литература, сколько «их» внутреннее дело; но теоретически, если аналогия с Англией начала XVIII века верна, то в какой-то момент из Сухочевых, Робски и Минаевых должны появиться свои Дефо, Филдинги, Ричардсоны; тут можно употребить слово «должны», указывающее на очень высокую степень вероятности, потому что если в литературе никаких долженствований не существует, то в экономике и статистике есть свои законы, и когда есть нарастающая тенденция, то ясно, что после прохождения переломного момента она будет реализована. Разумеется, пока что истории «этих людей», как правило, находятся за порогом минимального качества; однако «эти люди» хорошо обучаемы. Разумеется, гораздо лучше было бы познакомиться с текстами авторов такого рода в тот момент, когда они уже набьют руку, а точнее, когда из сотен и тысяч любителей останутся трое-пятеро профессионалов, выдержавших долгую дистанцию. Пока они не видны — и нет смысла фиксировать их для истории литературы; но возникновение этой продуктивной среды, среды, в которой почему-то высоко ценится статус писателя, следует отметить; никто не знает, что с ними будет через десять лет.