Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 56

Пагубное пристрастие сигнализирует об определенном способе контроля над отдельными частями повседневной жизни, а также самости. Особую важность пагубного пристрастия можно понять следующим образом. Пагубное пристрастие следует понимать с точки зрения общества, в котором традиция была уничтожена более основательно, чем когда бы то ни было прежде, и в котором соответственно предполагается более важное значение проекта самости. Там, где большие области личной жизни более не устанавливаются существовавшими прежде привычками и паттернами, индивид постоянно принуждается к договорам об опционах стиля жизни. Более того — и это является решающим — такие выборы не являются «внешними» или маргинальными аспектами аттитюдов индивида, но определяют, кто индивид «есть». Другими словами, выборы жизненною стиля являются конститутивными для рефлексивного изложения самости[112].

Тот факт, что алкоголизм идентифицировался как физическая патология, в течение какого-то времени отвлекал внимание от связей между пагубным пристрастием, выбором жизненного стиля и самоидентичностью. Обещание освобождения, которое он содержит, было блокировано до той степени, в какой он воспринимается как любая другая болезнь. Тем не менее в ранних программах Анонимных Алкоголиков уже признавалось, что излечение от пагубного пристрастия означает предпринятое глубоких изменений в стиле жизни и пересмотр самоидентичности. Как и в случае психотерапии и консультирования, те, кто посещают собрания, находят там атмосферу, в которой временно приостанавливаются критика и осуждение. Членов AAA поощряют к тому, чтобы раскрывать свои самые конфиденциальные заботы и тревоги открыто, без страха и без опасения оскорбительного отклика. Лейтмотив этих групп состоит в том, чтобы переписать заново изложение самости.

Посттрадиционный порядок требует фактически беспрестанно перерабатывать изложение самости и привносимой им практики жизненных стилей, если индивиду нужно сочетать автономию личности с чувством онтологической безопасности. Однако процессы самоактуализации очень часто бывают парциальными и ограниченными. Поэтому неудивительно, что пагубные пристрастия имеют столь широкое потенциальное распространение. Когда институциональная рефлексивность реально проникает во все части повседневной жизни, пагубным пристрастием может стать почти любой паттерн или привычка. Идея пагубного пристрастия имеет мало смысла в традиционной культуре, где нормально сегодня делать то, что делал вчера. Когда имела место непрерывность традиции и конкретный социальный паттерн следовал тому, что было давно установлено, равно как и санкционировано в качестве правильного и пристойного, он едва ли мог описываться как пагубное пристрастие; и он не делал заявления об особых характеристиках самости. Индивиды не могли искать и выбирать, но в то же самое время не имели обязательств раскрывать себя в своих действиях и привычках.

В таком случае пагубные пристрастия являются негативным указанием на ту степень, до которой рефлексивный проект самости в позднем модерне движется к центральному положению[113].

Они являются способами поведения, которые вторгаются в этот проект, может быть, наиболее логичным путем, но отказываются впрягаться в него. В этом смысле все они пагубны для индивида, и нетрудно увидеть, почему проблема их преодоления сейчас так широко выносится на страницы терапевтической литературы. Пагубное пристрастие — это неспособность освоить будущее, и как таковое, оно нарушает одну из первичных забот, с которой индивиду необходимо справляться.

Каждое из пагубных пристрастий являет собою защитную реакцию, уход от действительности, осознание недостатка автономии, бросающее тень на компетенцию самости[114].

В случае незначительных принуждений чувство стыда может быть ограничено до умеренного самоуничижения, иронического признания типа: «Похоже, я как раз вляпался в эту дрянь». В более резко выраженных формах принудительного поведения под угрозой оказывается завершенность самости как целого. Пагубные пристрастия, которые фокусируются на социально приемлемых способах, с меньшей легкостью осознаются как таковые и самими индивидами, и другими — может быть, до тех пор, пока не вмешаются определенные критические обстоятельства. Это часто бывает справедливо, как я вскоре покажу, в отношении секса и справедливо в отношении работы. Трудоголики в престижных родах занятий могли бы продолжать свою деятельность много лет, не вполне осознавая ее принудительного характера (у женщин это случается реже, чем у мужчин). Лишь когда вмешиваются другие события, становится явной защитная природа его самоотверженности, — если, к примеру, он испытывает удар от потери своей работы или же рушится его брак. Работа, так сказать, стала для него всем, но она стала также долгосрочным наркотическим переживанием, которое притупляет другие потребности и устремления, которые он не может прямо удовлетворять. Он приучился, как говорится, регулярно терять себя в своей работе.

В этом пункте мы вернемся к вопросу о пагубном пристрастии к сексу. Некоторые были бы склонны поспорить, может ли секс стать принудительным в том же смысле, что и работа. Потому что потребность в регулярной сексуальной деятельности, мог бы возразить кто-то, это базовый стимул, которым обладают все взрослые люди; таким образом, почти каждый в любом случае в определенной степени подвержен пагубному пристрастию к сексу. Но существование потребности еще не управляет средствами ее насыщения. Потребность в пище — это также элементарное побуждение, и тем не менее пагубное пристрастие к пище становится сегодня выраженным все более резко. Секс, точно так же как другие паттерны поведения, становится принудительным, когда сексуальное поведение личности управляется постоянным поиском фиксации, которая, однако, устойчиво ведет к переживаниям стыда и неадекватности. Пагубное пристрастие в том, что касается проекта самости, — это поведение, противопоставляемое выбору; это наблюдение столь же валидно для случая пагубного пристрастия к сексу, как и для других форм поведения.

Принудительную сексуальность следует понимать на фоне обстоятельств, в которых социальный опыт становится доступен более легко, чем когда-либо прежде, и где сексуальная идентичность формирует сердцевину изложения самости. Женщины хотят секса? Конечно, да, если это понимать как поддержку требования сексуальной автономии и осуществления. Тем не менее давайте рассмотрим чудовищность изменений, которые предполагает это обстоятельство. Любой, кто убежден, что «репрессивная гипотеза» не содержит в себе истины, должен обдумать тот факт, что всего семьдесят пять лет назад в Британии незамужние забеременевшие девушки тысячами ссылались в исправительные заведения для малолетних преступников и в психбольницы. Акт о душевных заболеваниях 1913 года разрешал местным властям выдавать удостоверения о психическом заболевании и неопределенно долго удерживать под стражей незамужних беременных Девушек, которые были бедны, бездомны или просто «аморальны». Поскольку имела широкое распространение идея о том, что незаконная беременность сама по себе является признаком психической ненормальности, положения Акта могли применяться, и на самом деле применялись, очень широко. Незамужние девушки из более богатых семей, забеременев, могли сделать нелегальный аборт — как и более бедные женщины, но со значительным риском для жизни, — в противном случае они в значительной степени превращались в париев. Считалось, что неосведомленность о сексе и репродукции подразумевает ненормальность, но широко распространена. Одна женщина, родившаяся в 1918 году в Лондоне, которую интервьюировал в своем историческом исследовании Джо Мелвилл, вспоминала, что мать шептала ей каждую ночь перед сном, что она не должна иметь секса до замужества, иначе она сойдет с ума. Она не спрашивала, почему незамужних матерей отправляют в сумасшедшие дома; она как раз думала: «О да, они заслужили это; они имели секс и сошли с ума»[115].





112

Anthony Giddens. Modernity and Self-Identity. — Cambridge: Polity, 1991.

113

В оригинале — centre-stage. — Примеч.перев.

114

Anthony Giddens. Modernity and Self-Identity. — Cambridge: Polity, 1991.

115

Joe Melvill. Baby blues, New Statesman and Society, 3 May 1991. — P. 2.