Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 29

— Очаровательно… Что вы так смотрите?

— Вы говорите, как про спектакль.

— А чем же не зрелище? Проходит жизнь — люди, животные, дети, родители, больные, врачующие, учащие, учащиеся, прошения, проекты, предписания, ссуды, ассигновки…

— Не думаю, чтобы ко всему этому приложимо было слово «очаровательно».

— Так вы же меня спросили, как прошло собрание? Когда спрашивают, как прошел спектакль, это без отношения к содержанию пьесы.

— Ах, так вы об исполнении?

— Вот именно, об исполнении и об исполнителях.

— Так хорошо?

— Прямо очаровательно.

— Утешительно.

— И очень. Вы знаете, ни в одном деле не чувствовалось «подкладки», ни в одном обсуждении не чувствовалось «личности».

— Это не похоже…

— На что?

— Да… на прежнее, что ли… или на наши представления…

— Представления?

— О провинции, о «земском пироге»…

— Какие там ваши представления, не знаю, а что на прежнее не похоже, это точно. Я помню, что это было двадцать лет тому назад, когда собирались наши уездные тузы.

— А теперь?

— Теперь и тузов нет.

— Козыряют?

— И не козыряют.

— Нечем козырнуть?

— Не перед кем, никого не удивишь, ни с кого ничего не возьмешь. Все равны, что один, что другой.

— Другие времена?

— Другое поколение. Другая Россия.

— Революционная?

— Ничего подобного.

— Правая?

— Правдивая. Разве непременно надо смотреть справа или слева? Нельзя посмотреть сверху или изнутри?

— Из существа?

— Вот именно… Ах, как не похоже на то, что было!

— Да ведь не лучше же?

— Определяйте как хотите, а проще, легче, человечнее. Прошли те времена, когда сознание своей сословности, своего дворянства предшествовало сознанию человечности.

— Просто люди?..

— Люди как люди.

— Красный околушек все же попадается?

— Не увидите больше. Красного околушка с борзой собакой, с арапником в руке и номером «Московских ведомостей» в кармане — не увидите.

— Так что «основы потрясены»?

— Ничего не потрясено, а просто увидали, что не на том стоим; и потом, надоело же когда-нибудь людям пыжиться.

— А то пыжились? «Прямые канцлеры в отставке»?

— Даже не в отставке.

— Несменяемые?

— А то? Красный околушек разве потеряешь? С чем родился, с тем и умрешь.

— Ну а борзятничество все же есть?

— Есть и всегда будет. Но уже псовая охота не ту окраску имеет.

— Просто забава!

— Ну да. А ведь прежде, когда он выезжал, — ведь он осуществлял один из пунктов Жалованной грамоты. Как рыцарь в крестовый поход, так он в отъезжее поле.

— «Конен, люден и оружен».

— Pro fide et patria.

— А женщины?

— Женщины всегда были человечнее мужчин. Разве вы когда-нибудь в женщине замечали, что проступает, лезет вперед сословное самосознание?

— Это-то нет, но была прежде некоторая дворянская белоручность.

— Ну да, так это не сословность, а это те, кто побывали «выньстуте»; и то — только до замужества. Сколько я видал таких несчастных существ, которые выкидываются из столицы или губернии в уезд, из рекреационного зала в семью, из класса в жизнь. Без всякого интереса, без всякой приспособленности, без потребности в жизни, без умения жить. Никчемушние существа, которые ничего не умеют, как только скламши ручки скучать. И подумайте, с такими данными быть женой, хозяйкой, матерью… Но и этого больше нет.

— Другое воспитание?

— Тоже не знаю. Что вы все о причинах спрашиваете? Это была такая принцесса Ганноверская Софья-Шарлотта, тетка Фридриха Великого, синий чулок, которая изводила философов своими вопросами; Лейбниц говорил: «Она хочет знать причину причин».

— Ну так без причин: что же теперь?

— Интересы, хозяйство, воспитание, агрономия. Уж этого нет, что кто не вышла замуж — лишнее существо.

— Послушайте, это лучше, чем в столицах.

— А то разве можно сравнивать? Чем дальше от сложившихся условий, тем больше жизни. Я помню, присутствовал, как встретились в Риме, в гостиной, одна русская дама, бывшая на войне сестрой милосердия, с итальянским офицером, который был послан от своего правительства на поля Маньчжурии… Да вы знаете — Камперио…

— Который книгу написал?

— И книгу написал, и лекции читал в Италии о роли русской женщины в Красном Кресте; я был на его лекции в Риме. Я никогда ничего более восторженного и более смелого не слыхал. Перед представителями русофобской печати так прославить русскую женщину и в присутствии обеих королев так пристыдить итальянскую женщину… Он себе нажил массу врагов.

— Так вы говорите, видели, как встретились этот итальянский офицер…

— С бывшей сестрой милосердия. Это был такой взрыв радости, обмен воспоминаний, воспоминаний героических — героических для нас, а для них повседневных, — о событиях до такой степени вне всяких условий обыденности, в которых сливалась такая сумма ощущений, чувств, деяний для нас с вами неповторимых, недостижимых, что положительно казалось — только там жизнь, а здесь ничего, слякоть одна.

— Так что, чем меньше условий установленных, незыблемых, повторяющихся…

— Тем больше жизни.

— Чем шире рамка…

— Тем больше места для содержания.

— А без рамок можно ли?

— А в рамках возможно ли?

— Вот и дилемма.

— Вечное колебание в полярности.

— И вечное стремление к тому, чего нет.

— Когда рамка есть, стремление разбить ее…

— А когда ее нет, стремление создать ее.

— Уж это… Посмотрите только на американцев…

— А что?

— Да как же. Сословий не имеют — выдумали себе дворянство: кто приехал на первом корабле из Англии — знаменитый «May Flower». Но если бы действительно все на нем разместились, кто претендует, корабль бы ко дну пошел, не только не дошел бы, а и не вышел бы. В Нью-Йорке создали себе аристократию.

— Знаменитые «400»?

— У одной чикагской барыни я спросил: «Вот в Нью-Йорке четыреста, а сколько в Чикаго?» Она подумала минутку и сказала: «Я думаю, что нас восемьдесят». Тогда я подумал, что, идя все дальше на запад, я, наверно, приду в глухое местечко, где встречу девочку, которая на мой вопрос: «Сколько вас?» — ответит, как в известном стихотворении: «Нас семеро».

— Но вы ей этого не сказали?

— Нет, но я это говорил в публичных лекциях, и надо отдать им справедливость, они отлично принимают шутку. Они ничего так не любят, как чтобы ими занимались. И, если позолочена, всякую пилюлю принимают.

— Но какой ужас американизм.

— Оскорбителен.

— И как распространяется.

— Диккенс сказал: «Миссия Америки в том, чтобы опошлить вселенную».

— И Америка свою миссию исполняет.

— Да, Европа превращается в гостиницу для американцев.

— У нас не знают этой стороны американизма.

— Изучить не на чем. Одно только и знают — «страна свободы». А как задыхаются те, кто туда попадает. Там не умеют жить; за вечной охотой на деньги они не видят жизни. Мне всегда казалось, что какой-нибудь лабазник у нас в уездном городе, сидя на завалинке после трудового дня, смотря, как в пыльном облаке, позлащенном вечерней зарей, возвращаются с водопоя коровы, больше наслаждается, чем господин Пульман, купаясь в своих миллионах.

— Никакой мягкости, никакой уютности.

— Не в характере. Даже когда желание есть, не умеют. Однажды в Чикаго в одном доме меня просили после обеда сесть за фортепиано. Сыграл что-то, не помню что. «Пожалуйста, сыграйте русский гимн». Только раздались первые аккорды «Боже, царя храни», вижу, хозяин, лукаво подмигнув, подходит к камину, снимает какой-то предмет и несет ко мне: «Вот, чтобы вам чувствовать себя совсем как дома». И передо мной на пюпитре образ Божьей Матери — от Овчинникова.

— Никакой перспективы — ни исторической, ни психологической.

— Все плоско, все близко, до всего можно дотронуться пальцем.

— Как не похоже на русский характер!

— Никогда не забуду впечатления. Раз в Нью-Йорке мне передали приглашение на вечер в незнакомый дом — хозяйка русская и жаждет видеть русского. Прихожу — встречает меня статная старуха. Оказывается — внучка последней грузинской царицы, замужем за доктором. Она увлекла меня в угол… Лились воспоминания и излияния — я никогда от незнакомого человека не слыхал столько поведанного близкого, частного, личного. Я затруднился бы что-нибудь вспомнить; я знал, что это мне говорилось не для того, чтобы я запомнил: есть речи, в которых важно устье, в других важен исток. Я слушал, не слыша; я помню только «Кавказ… царица… институт»; я помню беспокойный веер, помню на черном платье, вместо брошки, бриллиантовое «А» — фрейлинский вензель императрицы Александры Феодоровны, и я помню никогда так ясно не испытанное ощущение клетки… Как крыло, бился черный веер…