Страница 37 из 46
Разгорячившись, Николетина схватил старушонку под руки и как перышко поднял кверху.
— Эх, бабусенька ты наша родимая!
— Ой-ой, — заверещала бабка. — Опусти меня на землю, я бояжливая.
— Как это — бояжливая?! — Николетина аж глаза вытаращил от удивления.
— Да и как тут не испугаешься, сынок, коли ты меня на цельных два метра вверх подкинул. У меня, сынок, сердчишко-то настоящее заячье. Вот, к примеру, когда иду по мосту, от страха вниз на воду поглядеть не смею, прижмурюсь, чтоб голова не закружилась… А тут верзила этакий подымает меня под облака; да ведь я богу душу отдам, опуститься не успею.
— О черт подери, это вы слыхали? — поразился Нико. — Высоты боится, а сюда пропела отряд под пулеметами. Неужто за тобой мы ночью перебрались по мосту через Гомионицу, да еще в темень?
— Э-э, сынок, вела-то я наше родное войско, потому и забыла про мост и про пулеметы. Это одно, а вот ежели иду по своим делам, то совсем другое. Да кто же, сынок, будет про мост думать, когда за тобой цельный батальон партизан.
— О люди, люди, помри я вчера, не видать бы мне этого чуда! — изумился Николетина, а сам с бабки глаз не сводит.
— Ага, наконец-то и тебя хоть что-нибудь удивило, теперь мне и умереть не страшно! — злорадно вставил я.
— Отойди, ты, мудрослов, — укорил меня Никола и насмешливо добавил: — Подивился я еще давеча ночью, отчего это в вашем роду у всех голос дрожит от ночной влаги, особливо когда укрепления под боком.
И пока я, посрамленный, высматривал, куда бы мне шмыгнуть, за спиной слышался голос Николы:
— Он мне тут рассказывает вроде как невидальщину из бела света, а на нашей родной земле вот они — чудеса-то, на каждом шагу… Ну, заикнись ты мне еще хоть раз о слоне и каком-то там океане!..
Улепетывая от Нико, я снова наткнулся на старушку. Она собиралась в обратный путь, домой, и все беспокойно охала:
— Да как же я теперь по мосту-то пройду! Помру ведь от страха!
Релейная станция
Если где-нибудь устанавливали релейную станцию — партизанскую «почту», — всем становилось ясно: освобожденная территория крепнет. Тыловые штабы — это вроде бы гарантия для крестьянина: можно, мол, приниматься за свои обычные дела, но только когда начинает работать «реалка», мужички берутся за плуги и мотыги. Есть, значит, у наших связь с другими районами и боевыми бригадами, а враг отполз назад и отсиживается в городах да бункерах.
На пригорке над ручьем Калином спряталась в сливовой рощице одна из таких станций — самая ближняя к Грмечу. Разместили ее в хозяйственной постройке на большом крестьянском дворе, в нескольких шагах от огромного старого деревенского дома. Откуда бы, по эту сторону горной гряды, ни прибывал связной, прежде всего он попадал сюда. Приносит парень письма, радиограммы, культурно-просветительную литературу для молодежных ячеек, да и у самого полно новостей, словно воробьев на плетне, — Только слушай. Немало поколесил мальчонка по белу свету, навидался и командиров, и штабов — чего только не знает!
Начальник станции, хромой Душан, человек в годах, всю душу отдает своей работе. Умеет он утешить и горьких матерей, которые пришли узнать, нет ли весточки от сынов, сердечно поговорить с молодой женщиной, тоскующей по мужу, а сегодня вот успокаивает загрустившего старика — ушел его внук без спроса в бригаду и молчит, паршивец, ни звука.
— Словно дома у него пень старый остался — не дед. А, товарищ Душан?
— Э, дорогой мой старикан, сам знаешь — молодо-зелено. Наберется и он ума-разума, как потопает подольше по свету. Да вот оно, принесли почту — может, и для тебя что отыщем.
— А ну, Душан, погляди, дай бог тебе здоровья, может, мне и полегчает.
Душан подымается со своего места и кричит в открытую дверь:
— Эй, Белач, Гончин, — сюда.
У командира двое связных — пятнадцатилетний Джюраица и тринадцатилетний Милорад, но при посторонних он никогда не называет их по именам, а только по фамилии — для официальности.
— Слушай, хозяин, не видал Белача?
— Да вон он, на речке, — с девками лясы точит, — отвечает кто-то со двора.
— А этот, меньшой, Гончин?
— Да и он туда побежал… хочет у большого подучиться.
— Что б его черт подучил! Видал, дед? Погоди-ка.
Командир ковыляет по двору и орет в сторону потока, откуда доносятся удары вальков:
— Джураица, чтоб тебя черти съели, гони сюда! Я вам покажу «царя Душана».
Лоботрясы и острословы из тыловой команды давно пришили начальнику «реалки» прозвище Царь Душан. За глаза так зовут его и мальчишки-связные, да он и сам не прочь иногда угрозы ради воспользоваться своим прозвищем. А кто же он, как не царь — о чем разговор!
Душан берет со стола пачку писем и вздыхает:
— Потерял я, старик, очки. Придется нам подождать моих обалдуев. Они посмотрят, кому нынче письма. Все эти в наше село. Есть и газеты, и радиосводки…
Начальнику неохота признаться старику в своей неграмотности, и поэтому он берет в руки какое-то письмо, отодвигает подальше от глаз и прикидывается, будто пытается прочитать:
— О-б-бе… А, что б тебе пусто — ничего не вижу… Уж не той ли это Милевуре Декичевой? Да только к чему бы это ей такое большущее письмо… А это кому? Какое-то вроде толстое, а маленькое, должно быть, мельнику Джукану. Сын у него в Первой Краинской, в третьем батальоне.
— Там и мой Милош, рана моя горькая, — вздыхает дед.
— Э, тогда жди весточку и о нем, — подбадривает его Душан, да и сам оживляется. — Там и наш Жалобный Джура, знаешь, этот Джура Векич — он всем из нашего села письма пишет.
Джура был широко известный деревенский острослов, и, так его перетак, не было драки, кражи или еще какого «озорного» события, чтобы он не сложил о нем частушку. Ругали его, грозили, доходило дело и до тумаков, но только все напрасно. Джура гнул свое:
— Все это — даром. Когда меня возьмет за живое, будто мурашки пойдут по телу, тут же и сочиню песенку — будь что будет, хоть убей.
С тех пор как началось Восстание и Джура «встал в строй», в село из его части приходили «жалобные» поэтические письма, от которых на глазах проступали слезы: и у того, кому письмо было адресовано, и у «грамотея», что вслух читал его, и у остальных слушателей. Не было в этих письмах прежних шуточек и прибауток, переменился Джура, словно на Косово поле ушел со своей дружиной.
— Бона, видите, и это письмецо Джура сочинил, — угадывали в селе уже с первых слов, и тогда письмо переходило из рук в руки, гуляло по крестьянским сходам, кружило и без конца читалось, пока все не забывали, кому оно, по сути дела, было адресовано. Конверт обычно теряли сразу же, и письмо превращалось в партизанскую листовку, в песню, которая предназначалась каждому, кто сердцем был связан с народными воинами.
И так вдруг нежданно-негаданно бывший весельчак и задира превратился в Жалобного Джуру…
Во дворе послышался конский топот. Джураица и Милорад, сидя на крупе сивого мерина, подгарцевали к самому порогу станции.
— Давай сюда, кавалеры. Разве так положено относиться к воинским обязанностям?
— Купали коня, товарищ командир.
— Ладно, ладно, знаю я это купанье. А ну взгляните, нет ли чего для деда Басы.
Мальчонки бросились — кто быстрей — к письмам. Милорад подбежал первый и радостно объявил:
— Вот оно! «Товарищу Василию Бариловцу, село Верхнее Калинье…»
Старик скинул длинный кожух и растроганно запричитал:
— А, слышал, Душан, Василием называет, и еще товарищем! Вот как уважает меня внучек. И адресу мою знает: село, пишет, Верхнее Калинье. Гляди-ка, и село свое, родненький, вспомнил.
Старик зашмыгал носом. Прослезился и Царь Душан и полез в карман — платок ищет. Милорад оглядел всю компанию и не без ехидства спрашивает:
— Ну как, все готово для плаканья, можно начинать?
— Дождешься ты, получишь по уху! — пригрозил Царь. — Давай, не тяни!
Мальчик развернул письмо и начал: