Страница 7 из 25
Вилами по воде
На сомнительные утверждения мы привычно замечаем с усмешкой: мол, это ещё вилами на воде писано. Или — по воде… Очень выразительная поговорка. Только вот почему вилами? А, допустим, не веслом, которым гребец натурально «пишет по воде», оставляя не более устойчивый след?
И если, скажем, в загадке «посреди двора стоит сена копна, спереди — вилы, сзади — метла» или в присловье «где сена клок, где вилы в бок» смысловая цепочка (корова-сено-вилы) понятна, то отчего это крокодил в известном журнале мелькает с… вилами в боку? Намерение поразить в образе хищного чудовища все людские пороки похвально. Однако почему вдруг вилами? Может, ими вообще не пользуются там, где водятся живые крокодилы. По крайней мере — на уборке сена, которое при вечнозелёных травах, согласитесь, ни к чему. А уж если вам захотелось символически пригвоздить водного пресмыкающегося с разбойничьими замашками, так куда логичней сделать это острогой или копьём. Но вот, поди ж ты, «вилы в бок!». Почему?
Да, видно, всё потому же, братцы, что вилы наряду с топором, пилой, лопатой — самое распространённое, ходовое и подручное орудие труда в хозяйстве. По крайней мере, в нашем русском его варианте. Испокон веку. Отсюда и в речи народной вилы всегда оказываются лыком в строку.
Корни этого слова довольно прозрачны, они явно тянутся от глаголов «вить», «вилять». Теперь уже вилы не имеют формы единственного числа, а в давние времена говорили и «вила», и «вило». Что запечатлено, к примеру, в пословице: слово выпустишь, так и вилом не втащишь. А про иного криводушного и ныне в народе скажут: мол, тот ещё вила.
Впрочем, мы пока что — о вилах в их вещественном выражении как о привычном рабочем инструменте в крестьянском обиходе. Все их видели, все знают. Внешне они — проще пареной репы: прямая рукоять и на конце её — развилье (собственно вилы), обычно — из трёх зубьев, или рогов, которые прежде называли также рожнами. Вилы бывают деревянные и железные. И назначение у тех и других довольно-таки различное.
Деревянные — почти исключительно сенные, то есть используемые на уборке сена. Те, у которых черенки обычной подручной длины, так просто и называют: деревянные вилы. Или копённые. Ими поддевают и укладывают сено в копны либо наваливают его на волокуши — этакие сани на скорую руку, состоящие из двух срубленных берёзок, стволы которых служат оглоблями, а вершины — полозьями, волочимыми лошадью по земле. На них-то, соединённых поперечиной, и накладывают деревянными вилами сено. Потом «передвижную» копну стягивают верёвкой и везут к стогу — круглому «кабану» или четырёхугольному «зароду». По крайней мере, так именуют их в наших краях.
Ребятишек, которые, сидя верхом на лошади, возят копны, зовут у нас копновозами или волокушниками. Эти юркие подростки, вполне умея править лошадьми, ещё не особо обременяют их своим «заячьим» весом.
Мётчики встречают копну у стога уже с другими деревянными вилами — полустоговыми, если он ещё невысоко поднялся над землёй, или стоговыми, с длиннющей рукоятью, когда начинают его «вершить», сводить крышей, у зарода — двускатной, у круглого кабана — шатровой.
Делать деревянные вилы — немалое искусство. Родитель мой владел им изрядно. Получал заказы на изготовку вил и от колхоза, и от селян до самой старости. Могу даже сказать, до самой смерти. Помнится, когда я прилетел к изголовью умиравшего отца, то среди тех, кто пришёл навестить его, застал бывалого стогоправа из «нашей» бригады Гордея Дикова, который тяжело вздыхал и приговаривал:
— Не дай Бог, уйдёшь, Григорьич… Кто будет делать вилы к сенокосу?
Умелые виловщики, мастера «по вилам», всегда были редкими и высоко ценились на селе.
Мне приходилось не однажды помогать отцу в этом деле. Разумеется, лишь «на подхвате» да в роли ученика, наматывающего на ус. Где-нибудь накануне Троицы, в полевое междупарье, отец, утречком заглянув ко мне в горницу, бросал скороговоркой:
— Шурка, поехали-ка вилы рубить!
Такая команда мне была по нутру. Я быстренько натягивал сапоги, набрасывал пиджачишко на плечи и выскакивал за ворота. Там, у коновязи, уже стоял Карька мохноногий, запряжённый в рыдван. Отец в своей неизменной шляпе, помятой, как старый солдатский котелок, усаживался в телегу, просовывая ноги между решетинками накидашки, я пристраивался сзади на облачину, и мы отправлялись в лес.
Отец выбирал самые дальние и глухие лога — Титовский, Уджейский, Японский (по имени соседней деревеньки в стороне восходящего солнца), где на северных склонах, в заветерьях, необыкновенно густо росли берёзы, прямые, как лучи, и до самых макушек не имевшие сучьев. А, надо заметить, деревянные вилы, и простые, и стоговые, у нас делают исключительно берёзовые. Не только потому, что дерево это — самое распространённое в нашенских лесостепных местах, но и потому, что древесина берёзы, вовремя ошкуренной и просушенной, отличается особой плотностью и прочностью. Тут с нею не могут соперничать ни сосна, ни пихта, ни тем более — осина, мягкая и хрупкая. Могла бы тягаться, пожалуй, лиственница, да уж больно она тяжела и сучковата, что загодя не сулит добротного черенка. К тому же на макушках лиственниц трудно встретить столь равнорогие развилины, какие зачастую венчают красавицу-берёзку.
Подобравшись прямоезжими дорожками через поля и залежи поближе к «вильному» лесу, отец распрягал Карьку, привязывал к телеге на длинный поводок, брал топор, мне вручал пилу-двухручку, и мы шли в глубину лесной чащи среди белокорых колонн с чёрными накрапами, от которых рябило в глазах. Шли, высматривая самые подходящие деревца — по толщине и стройности ствола и по развилистости вершины. Я старался подмочь отцу, указывая на те, что выделял по своему разумению. Но он в ответ только махал рукой. Наконец, задерживался возле одной из берёз, запрокинув голову, обходил её кругом и, если оставался доволен выбором, обычно восклицал: — Во, брат, готовые вилы!
Прикинув, куда она пойдёт, подрубал берёзу топором в три-четыре взмаха, отступал на момент и кивком давал мне знак, чтобы я подбегал с пилой, когда комель был толстоват, но чаще сам дорубал его с обратной стороны и пособлял дрогнувшей лесине, с пронзительным треском падавшей между сгибаемыми ветвями белых сестёр. Упав с уханьем, берёза словно бы вытягивалась в длину и теперь казалась много большей, чем была при жизни, как всегда видится большим себя живого и человек, положенный в гроб.
Отец быстро очищал топором гладкий ствол от нечастых веток, оставляя лишь рассучье на вершине, которое обыкновенно называется мутовкой. Между прочим, тут в смыслах имеется одна тонкость. Мутовка предполагает как минимум тройное рассучье, двойное же чаще именуют развильем или ещё рассохой. Это отличие сохраняется и при употреблении слов в переносном значении. Скажем, место, где дорога раздваивается, никто не назовёт «мутовкой», а скорее развилкой или уж словом от других корней — росстанью, то есть там, где расстаются. И недаром слышен в нём грустный оттенок. Всякое расставанье по сути печально. Кто-то из писателей даже заметил: «Расстаться — это всегда немного умереть».
Однако вернёмся в наш лес. Обсучковав одни «готовые вилы», отец высматривал следующие — и весь процесс повторялся: подрубка, подпилка, повалка дерева, обработка сучьев. Разве с той разницей, что иногда после падения берёзы, в наступившей звонкой тишине, отец устраивал небольшой перекур, а работу сучкоруба доверял мне. И если попадались не трёх-, а четырёхрогие вершинки, я старался сохранить все отрожины, особенно когда три из них располагались в одной плоскости, а четвёртая нависала над ними. Бывалый копновоз, я знал, что накладчики волокуш выше ценят такие ухватистые и цепкие вилы — меж их зубьями не просыпается даже самое мелкое залежное сено. Но, правда, на подходящие четырёхрожия «как по заказу» березняки наши были скуповаты, да и не каждая моя «сложная» мутовка проходила через отцовский контроль.