Страница 2 из 11
— И то, — солидно промычал Прошка. И вот они вдвоем потащили овцу волоком к подводе, кое-как взвалили и, вытирая пот с лица, пошли рядом, рассуждая о том, что в такую жару нельзя гнать скот.
Коровы с трудом переставляли ноги, неся переполненное молоком вымя, как тяжкий груз. Мокеич приказал остановить стадо возле ручья. Началась дойка. Все бидоны были быстро налиты до краев.
— Чего же теперь делать? — спросила Марина.
— Выдаивайте прямо наземь, — мрачно ответил Мокеич.
Белые пенистые струйки потекли по земле, сливаясь в лужицы; из них пили телята. Но молока было много, и оно текло ручейком. Белый ручей этот вливался в речку, вода стала мутной, и Мокеич, глядя, как белеет речка, сам белел от приступа бессильной злобы и горечи.
Тут же, возле речки, и заночевали, пройдя всего пятнадцать километров. Доярки спали, повалившись на землю вокруг костра. Павлушка подкладывал в костер сучья, а Прошка зашивал разорванную рубаху. Мокеич курил трубку, глядя поверх костра на звезду, дрожавшую над темной полосой леса. Нюра мыла посуду, — она была все такая же бодрая, как и утром, как будто в этом трудном пути ей одной было легко.
— Оно, конечно, война, — проговорил Мокеич, все так же глядя поверх костра и как бы беседуя сам с собой: — ходила-ходила и к нам пришла. И нас вот настигла…
— На войне людей убивают, а это что! — тоном взрослого сказал Прошка и перекусил нитку.
— А ты видал, молоко по земле льется, словно вода? Да разве это молоко? Это кровь моя льется! Кровь! — вдруг гневно закричал пастух, и Прошка испуганно юркнул под полушубок.
Павлушка лежал на спине, глядя на небо, усеянное звездами, и ему казалось, что там, на небе, тоже война, а звезды — это несчетные стада, которые гонят куда-то за Тулу; крупные звезды — коровы, помельче — нетели, а самые маленькие — овцы с ягнятками, а вот та светлая полоса — как ручей, что побелел сегодня от молока… И в школе говорили, что на небе есть Млечный путь.
Где-то совсем рядом ударил перепел в веселый свой барабанчик. Вокруг шумно дышали животные. Пахло парным молоком, и от речки тянуло сыростью. Павлушка вспомнил свой дом, и ему стало страшно при мысли, что он едет куда-то за Тулу и, может быть, никогда не вернется в свою деревню. И ему жалко стало всего, что осталось там, дома: и пеструю куцую собачонку Крошку, и самострел свой, и деревянного «козла», на котором катался с горы зимой. Павлушка заплакал.
— Чего ты? Чего? — прогудел Мокеич, накрывая Павлушку полушубком. — Это ничего… Мы, брат, сызнова скот разведем… Всего будет вдоволь. Человек, брат, все может… С той войны, как землю расковыряли, снарядами раздолбали, обесплодили, человек все в порядок произвел, сызнова землю обсеменил. Человек, брат, он…
Но чем больше Мокеич успокаивал Павлушку, тем горше плакал он, тем жальче было ему и телят, и овец, брошенных по дороге, и себя, и мать, лежавшую на земле в сыром платье.
— Не плачь, из тебя хороший хозяин вырастет… овцу вот пожалел! Она, не гляди, что тварь бессловесная, а все понимает, брат, все! У скотины тоже свое понятие, она ласку, как и человек, любит. Вон у Нюрки коровы больше всех дают молока, а все оттого, что руки у нее ласковые…
Где-то в вышине послышался отдалённый рокот самолета, и Мокеич умолк, настороженно прислушиваясь. Все смотрели вверх, напрягая зрение, стараясь отыскать самолет, а он, невидимый, летел среди звезд, возбуждая у людей восхищение силой человека и страх перед этой силой. Кто летел — друг или враг? И люди, снова возвращенные к своим тревожным думам, инстинктивно попятились в темноту, стоявшую вокруг костра, под ее защиту.
На заре поток животных продолжал свой путь на восток, разрастаясь с каждым часом, потому что на перекрестках дорог в него вливались стада ближайших колхозов, — так ширится, становится полноводной река, принимая в русло свое сотни притоков. И вот эта живая река вышла из берегов — затопила все поля и луга: скот брел без дорог, сметая на своем пути все, вытаптывая, поедая и тут же падая. На розовом ковре клевера валялись со вспученными животами коровы и овцы. Стада таяли и в то же время росли. Скот смешался, никто уже не мог сказать, где коровы колхоза «Пробуждение», — двигалась на восток пестрая лавина, окутанная, пылью, ревущая, страшная в своем напоре.
Повозка, на которой ехал Павлушка, очутилась в самой гуще этой лавины, когда в вышине снова раздался рокот самолета.
Теперь Павлушка ясно видел и крылья и хвост темнозеленой машины. Она сделала круг над стадами и, почти камнем упав вниз, промчалась над самой головой Павлушки, и тотчас что-то треснуло так оглушительно, словно распарывался весь небосвод. Скот шарахнулся, и вся лавина вдруг пришла в смятение, видя, как падают на землю животное, сраженные какой-то неведомой силой.
Вот пробежала корова, волоча за собой что-то розовое, наступая на это розовое задними ногами, упала, и Павлушка увидел на земле трепещущие внутренности. Как безумная, металась черная овца и вдруг исчезла под копытами налетевших на нее коров. Павлушка видел рога, хвосты, копыта, пыль и в этой пыли солнце, похожее на яичный желток, тусклое, чужое солнце. Он слышал стоны, и рев, и блеянье, но все зги звуки подавлял непрекращавшийся треск вверху, там, где кружился самолет, сеявший смерть.
Запах крови дурманил животных. Чуя что-то недоброе, шалея от страха, скот бросался с кручи в овраги, заполняя их своими изломанными телами, налетая со всего разбегу на камни и деревья, сшибая с ног тех, кто был слабее, давя их с мычаньем и ревом.
Павлушка с криком отчаяния сек кнутом лошадь, стараясь ускакать от настигавшего его рогатого тысячеголового чудовища, но конь храпел, становился на дыбы и вдруг упал на колени, точно провалился передними ногами в яму. Что-то рвануло Павлушку за правое плечо, он вскрикнул и прижался к овце, которая лежала на телеге, цепляясь руками за ее длинную шерсть, крича:
— Мамочка! Мама!
И он увидел ее лицо в облаке рыжей пыли, и лицо это было темное, постаревшее. Рот ее был широко раскрыт, видимо, она что-то кричала, подняв голову кверху и потрясая кулаком, но Павлушка ничего не слышал, кроме собственного крика.
Мать сняла Павлушку с повозки, перевязала ему плечо своим платком и повела по полю среди трупов животных, среди раненых коров и овец, — они стонали, как люди, дрожа каждой шерстинкой. Возле копны сена лежал Мокеич. Казалось, он спал, вытянувшись во весь рост, лежа на спине со сложенными на груди руками. Но увидев, что нос у Мокеича синевато-белый, а усы не пушистые, а как бы наклеенные, плоские, Павлушка почувствовал, что произошло что-то непоправимое. Рот у Мокеича был раскрыт, словно он собирался сказать Павлушке: «Человек, брат, все может…».
Марина подвязала ему отвалившуюся челюсть и, скорбно поникнув, просидела рядом всю ночь.
На заре, когда перепел ударил в свой барабанчик, первым проснулся Павлушка и, стараясь подражать Мокеичу, деланно сердитым голосом сказал:
— Пора гнать-то…
Он взял кнут и, с трудом размахнувшись, звонко щелкнул им, приподняв левую ногу, как делал Мокеич.
ОГОНЬ
В тот день, когда запорхали первые снежинки, Лосевы перешли из кособокой избушки в новый дом. На желтоватых бревнах висели янтарные капли смолы, и по всему дому растекался крепкий веселый запах, какой бывает в сосновом бору в летний полдень.
За черными окнами посвистывал ветер, скрипела береза, а в доме Ефима Лосева жарко топилась печь, и дед Филипп, сидя с внуками у огня, говорил:
— Ишь ты, как разыгрался огонюшко! Словно зверюшка, с сучка на сучок прыгает… А хитрю-ущий! Гляди и гляди. Так и норовит из своей клетки выскочить. А уж как вырвется, то и пошел чесать, пасть свою разинет — всю деревню в миг проглотит…
Дети напряженно смотрели на огонь и видели косматые лапы, обхватившие полено, и красновато-дымчатый, как у белки, пушистый хвост, слышали, как с треском зверюшка-огонь разгрызал дрова, и пытались представить себе, как он будет глотать деревню.