Страница 1 из 32
Виктор Вучетич
Сиреневый сад
Сибирцев поднялся с постели в пору отцветающих вишен. Сам, без посторонней помощи, тяжело опираясь на суковатую палку, сделал он первые шаги к двери, к потемневшей от времени террасе, и, шаркая, ступил на ее рассохшиеся половицы. Короткая боль кольнула меж лопаток и жарко плеснулась в груди. На миг качнулось в глазах, и он прикрыл их. А когда снова открыл, вдруг счастливо рассмеялся. Мир, заслоненный до сей поры плотными зарослями дикого винограда, опутавшего ставни окон, открылся перед ним всей своей глубиной. Значит, снова жизнь, и весна вокруг, и это буйное цветение не выдумка, не порождение отрывочных, обморочных видений, бог весть сколько времени преследовавших его.
Когда– то огромный и ухоженный сад теперь одичал. Безнадзорный, расхристанный вишенник вздымал от порывов ветра снежно-розовые вихри своего кипения и швырял, рассеивал их по траве, кустам, бывшим клумбам, заглохшим аллеям и дорожкам.
А поверх, и вокруг, и вдали, отовсюду, куда достигал взгляд, голубым и лиловым прибоем накатывалась сирень. От свежего ли дыхания земли и сада, или от другого чего-то кололо в горле, будто застрял там острый кусочек железа.
Продолжая улыбаться, Сибирцев сделал два-три коротких шага, и опустился в плетеное кресло-качалку. Чуть наклонясь вперед, он качнул кресло, и оно заскрипело под ним, словно охнуло. И от этого плавного движения снова закружилась голова и все расплылось перед глазами. Сибирцев почувствовал, как мягкие пальцы бережно коснулись спины и на плечи лег теплый и пушистый плед, легко окутал его, прикрыл колени. Пахнуло неуловимым запахом духов.
Мирно поскрипывало старое кресло. Сибирцев полной грудью, распрямляя плечи, вдыхал тягучий аромат цветущей сирени и вслушивался в окружающие звуки. Легкий кашель – это Маша. Она сидит сбоку, наверно, на ступеньках лестницы, ведущей в сад, и, положив подбородок на сомкнутые тонкие пальцы, ждет, когда Сибирцев посмотрит на нее. А вот грузные, до стона в половицах, шаги Елены Алексеевны. Крупная женщина, сохранившая черты поместной барыни, суровой и неприступной, с гордым профилем, обрамленным реденькими буклями… Пережила свой век, мыкается теперь вот с Машей да бывшей своей прислугой, когда-то спмпатяшкой горничной, а ныне сварливой и неопрятной старухой. Ходит Елена Алексеевна важно, как императрица, а разговор, легкий, неторопливый, заводит о разоренном хозяйстве, об усадьбе, за которой нет присмотра, избегая при этом самого главного вопроса. Разве что голос вдруг выдаст, задрожит, когда вскользь упомянется в плавном течении беседы имя сына Яши. И она и Маша – понимал Сибирцев – все ждали, чтобы он сам заговорил. Давно ждали. Но он молчал, сперва оттого, что действительно не мог говорить, ибо находился в тяжелом состоянии после ранения, а после никак не мог решиться переступить порог той слабой надежды, которой все еще жили эти женщины, жили, хотя наверняка чувствовали правду. Оттягивать разговор не имело смысла, однако не было сил и начать его. Так и жил Сибирцев в их семье, тщательно оберегаемый от боли, от посторонней жизни, от трудных своих воспоминаний.
За время болезни он потерял счет дням. Уплыл март по большой воде. Большую воду Сибирцев помнил: шел с проводником на бандитский остров. Позвякивала склянка в докторском саквояже Сибирцева. А потом этот Митька… Митенька Безобразов в ладной своей офицерской шинели. Удивленный тон его: «Какой такой доктор? Вот этот? Да разве ж это доктор? Это ж чекист… Чекист с поезда. У Ныркова сидел. Вот какой он доктор, голубчики…» Однако подвела тогда рука бандита, хоть и мастерский был выстрел. Знал силу своего удара Сибирцев, и в положении Митьки, избитого, валяющегося в телеге, это был, конечно, лихой выстрел. Считай, на два пальца вбок, и гнить бы Сибирцеву в глубокой тележной колее. Подвела-таки рука, пославшая ему пулю в спину…
А дальше только отрывки каких-то бредовых видений. Бесконечная, в тряских колдобинах дорога, заросшие морды дезертиров, противный до рвоты запах карболки и смрадный дух гноящихся ран у соседей по койкам, лысина Ильи Ныркова и, наконец, снова тележный скрип и эта вот усадьба. Сколько же времени прошло в общей сложности?… Месяц? Нет, побольше. Вон уж и сирень цветет вовсю, и дни на редкость жаркие. Как ни считай, а к маю, по всему видать, подошло. Вот, брат, какие дела…
Спросить, что ли, какое нынче число? Спросишь – ответят да ведь подумают: совсем, знать, спятил мужик, коли все позабыл. Вот те черт! Ни численника нет, никаких тебе известий. Илья тоже хорош. Рад, наверное, что жив остался Сибирцев, сбагрил с плеч и нос не кажет. Отдыхай, поправляйся, мол, поживи в усадьбе, в раю цветущем. Рай-то, он, может, и рай, да только от усадьбы осталось одно название. Видел Сибирцев: дряхлость и ветхость сквозили изо всех щелей. Сердце щемило от этой опрятной и оттого еще более печальной бедности. В одном молодец Илья – сообразил продуктов подбросить, невозможно было глядеть в обтянутое пергаментной кожей лицо Машеньки, на котором и жили разве что огромные серые глаза.
– Машенька… – Сибирцев увидел, как расширились глаза и стало бледнеть ее лицо. Он чуть улыбнулся: – Принесите мне, пожалуйста, веточку сирени… Маленькую…
Маша метнулась в сад и через минуту взлетела по ступеням обратно, неся в обеих руках пышную, в блестящей росе ветку; осторожно, словно ребенка, положила ее на колени Сибирцеву. Он поднес ветку к лицу и задохнулся от нахлынувшего аромата. Взглянул поверх на девушку, и ему показалось, что он уловил сходство между нею и братом Яшей, каким он помнил его уже смутно. Тот же высокий лоб, заметно выступающие желваки на скулах, полные, резко очерченные губы и упрямый подбородок. И вместе с тем неуловимо нежная округленность линий. А глаза?… Какие они были у Яши? Тоже серые?… Не помнил Сибирцев. Там, в колчаковском тылу, при штабе атамана Семенова, где он служил вплоть до апреля двадцатого года, не до цвета глаз было, чтобы запоминать и думать об этом.
– А у нас, Машенька, – глухо сказал он, – сирени не было… Может, и была, да там, наверно, она пахла по-другому.
– Михаил Александрович! – Девушка порывисто шагнула к нему. – Скажите, я ведь знаю, догадываюсь… Это правда?
Глядя в упор в ее расплывающиеся глаза, Сибирцев медленно утвердительно кивнул. Маша упала лицом в его колени, в сирень и застыла. Потом подняла мокрое от росы лицо и прошептала:
– И вы там были? И все знаете? Помедлив, он сказал тихо:
– Сам не видел. Но мне сказали об этом. Контрразведчик Кунгуров. Через него я и часы вашего брата заполучил.
– И вы ничего не могли сделать? – Слезы полились из ее глаз.
Сибирцев отрицательно качнул головой.
Маша резко вскочила и исчезла в саду.
Сибирцев опустил голову и сидел так, перебирая пальцами сиреневую гроздь. Машинально отметил, что края цветков словно обгорели, обуглились. «Значит, уже и сирень отцветает», – посторонне подумал он.
В доме было тихо. Время текло почти осязаемо, и в его течении слышалось что-то обреченное, трагическое, отмеряемое потрескиванием половиц, шорохом кустов за террасой, медленным хрустом присыпанной песком дорожки.
Она вернулась. Как прежде, присела на верхнюю ступеньку и сказала негромко, не глядя на Сибирцева:
– Простите, я понимаю… Я поняла, что вы были там, и если бы могли что-то сделать, то сделали бы. Простите меня… Я очень любила Яшу. Он ведь моложе меня… на целый год… – Она помолчала и добавила тем же ровным голосом: – А вам могло грозить подобное?
Сибирцев пожал плечами и ничего не ответил.
– Вы расскажете мне?
– Видите ли, Машенька, – Сибирцев заговорил медленно и негромко, как бы рассуждая сам с собой, – никто из нас не принадлежал… и не принадлежит себе. У нас не могло быть нервов и… – он неопределенно качнул поднятой ладонью, – всего этого… Одним словом, речь не о нас. О деле. Было дело. И только оно. Понимаете, Машенька, случается, слово какое вырвется, взгляд, скажем, или жест не тот – и все, что строили гигантским трудом не одного, а многих людей, вдруг рушится. И погребает под собой сотни, тысячи жертв… Одно только слово. Вот какие, браг, дела. Поэтому рассказать… не могу, Машенька… А Яша? Он должен был стать настоящим мужчиной…