Страница 18 из 49
— в том смысле, что постановка вопроса об исторической миссии России связывалась с судьбами Запада как разрешение и завершение его истории. Таким образом, это течение западничества подготовило почву для постановки вопроса о взаимоотношении России и Запада — и у ряда лиц либо переходило в славянофильство, либо (как у Белинского и Герцена) определяло глубокое родство с ним. Принципиальное западничество на почве шеллингианства можно проследить, пожалуй, только у одного М. Н. Каткова.
Что же касается западного «просвещения», с его прежним и новым позитивизмом, с его склонностью к философскому релятивизму и историческому реализму, с его верой в прогресс, в человечество и с его страстным исканием социальной правды и утопическими построениями в этом направлении, то это течение западничества, развернувшееся у нас тоже в XVIII веке, было затем очень слабо представлено у нас до появления Герцена. Герцен не родоначальник русского утопизма и русского просвещенства, он не родоначальник и русского позитивизма
— он сам шире и глубже всех этих определений, а сверх того он имел здесь предшественников. Но в Герцене впервые с чрезвычайной яркостью выступило это сочетание просвещенства и утопизма, позитивизма и народничества, впервые ярко заявило о себе французское влияние. Испытав большое влияние Шеллинга, а затем Гегеля, Герцен все же духовно сложился под влиянием французской культуры — и, конечно, больше всего под влиянием Сен–Симона. Как у Сен–Симона, так и у Герце
52на не исчезает религиозный мотив, но он окончательно связывается с земными идеалами, он почти отрывается от всего трансцендентного; реализм почти переходит в позитивизм, хотя Герцен никогда не понимал его узко и односторонне. Он собственно полупозитивист, как были и остаются полупозитивистами все представители так называемого «субъективного метода в социологии», как был им, напр., и Кавелин — ибо позитивизм, борьба с метафизикой не устраняет у них признания свободы в человеке. Это открывает место для поэтического идеализма, вводит в историческое мышление категорию «возможности»… Лишь в 50–х годах наш позитивизм вновь суживается, склоняется к фактопоклонству, к безусловному детерминизму и легко сочетается с материализмом.
Так «просвещенство» раздвоилось у нас на два близких, но отличных течения — на узкий позитивизм, склоняющийся к материализму (сначала философскому, а потом экономическому), и на полупозитивизм. Лишь в полупозитивизме сохранилась проблема России и Запада; для первого же направления она выпала. Характерно, что и доныне сохраняется это положение вещей, крайне затрудняющее духовное объединение различных течений русской жизни.. ? истории русского «просвещенства», в которое, между прочим, также необходимо включить Л. Толстого (за его рационализм), как необходимо включить в французское просвещенство Руссо (хотя оба мыслителя отчасти уже выходят за пределы просвещенства и даже разлагают его), — в этой не завершенной еще главе русской истории первое место и по времени и по силе дарования принадлежит несомненно А. И. Герцену — с его несравненным талантом писателя, с глубокой силой его исканий и его страстным утопизмом, заступившим место религиозной жизни. В Герцене как бы соединяются обе ветви русского западничества — ибо, сложившись под французским влиянием, навсегда оставшись в русле «просвещенства», Герцен в то же время испытал глубокое влияние шеллингианства, а потом и философии Гегеля. Через Герцена и русское просвещенство (поскольку оно представлено полупозитивистами — см. дальше главу о Н. К. Михайловском) стало перед проблемой Запада и России — и если сам Герцен был ярким представителем антизападничества, то его духовные потомки оказались лишь защитниками «внезападничества»…
* *
Обратимся теперь к общей характеристике А. И. Герцена. Александр Иванович Герцен был современником Гоголя и славянофилов, но его духовный уклад был совершенно иной, чем у них. Будучи таким же романтиком, как и они, пережив в юности свою фазу религиозности, Герцен очень рано увлекся идеалами Запада и со всей пылкостью своей натуры отдался им. Воспитанный на французской литературе (хотя и он в свое время разделял типичный для его эпохи культ Шиллера), Герцен очень рано познакомился с Сен–Симоном, который придал большую определенность его социальным и политическим мечтаниям. В одном из ранних своих произведений Герцен так рисует этот период жизни: «Не могу выразить всей восторженности того времени. Жизнь
53
раскрывалась перед нами торжественно, величественно, мы откровенно клялись пожертвовать наше существование во благо человечества». Из биографии Герцена известно, что вместе с своим другом Огаревым он действительно клялся (в 16 лет) на Воробьевых горах в Москве посвятить свою жизнь на борьбу с деспотизмом.
То, во что верил юный Герцен, — это была вера в человека и в человечество, вера в прогресс и безусловное поклонение свободе. Герцен не отделял русского дела от задач Западной Европы: не будучи космополитом, горячо и глубоко любя родину, он любил в то же время и Запад — колыбель свободы. Вот отчего во имя борьбы с деспотизмом, которой он посвятил свою жизнь, он так стремился на Запад: конечно, ему хотелось вздохнуть полной грудью, хотелось подышать воздухом свободы, которого так не хватало России Николая I, но в то же время он считал, что Запад и Россия имеют общие задачи — переустройство всего уклада жизни во имя социального идеала. В путях этих политическая свобода приобрела чрезвычайное значение, но лишь как средство, как условие борьбы за социальный идеал. Полная невозможность действовать в России, действенность натуры, не позволявшая ему уйти в одно литературное творчество, влекли Герцена на Запад, и наконец в 1847 году его мечта исполнилась.
Герцен ехал за границу, будучи уже 35 лет, — человеком сложившимся, полным сил, но свободным от юношеской пылкости, трезвым, настойчивым и религиозно преданным идеалу социального переустройства. Будучи последовательным и глубоким индивидуалистом, ставя личность выше всего, как самоцель, как «вершину исторического мира», Герцен сочетал с этим пламенным индивидуализмом веру в соединимость широкого развития личности и социальной правды — и эту веру он столько же основывал на начале разума, преображающего эгоизм в творческую социальную силу, сколько и на живой социальной солидарности, освобождающей личность от узости, от эгоцентризма. Социалистические мечты заранее определяли критическое отношение к современной Европе — тем более что и в самой западной социалистической мысли критика современного строя была очень сильна. С другой стороны, общее развитие у Герцена его философских и исторических взглядов тоже определяло у него некоторый скептицизм — у него уже не было наивной веры в прогресс, в его историческую неизбежность. Быть может, прав ?. ?. Страхов, когда утверждает, что Герцен «дошел до полной безнадежности еще раньше, чем совершилась революция 1848 г.» («Борьба с Западом…», т. I, стр. 81*).
Во всяком случае, как свидетельствует П. В. Анненков, среди наших мечтательных социалистов было подчас такое же отношение к современной Европе, как у правого славянофильства. Социалистическая критика Запада, начатая на самом же Западе, делала завоевания у нас', но при
' В одном письме к Белинскому его друг Боткин писал: «Недаром кричат Шевырев и «Маяк», что Европа находится в гниении; это действительно так
— старые институты семьи, собственности и общества получают со всех сторон удары». «Внимательное созерцание Европы, — читаем в другом письме Боткина, — действительно представляет гниение и распад всего старого порядка». Цитирую по книге Пыпина о Белинском1»*.
54
этом все же не утрачивалась вера в творческие скрытые силы Европы. По авторитетному свидетельству того же Анненкова в его рассказе о 40–х годах, «русская интеллигенция любила не современную, действительную Францию… а Францию идеальную, воображаемую, фантастическую». «У нас искали потаенной Франции», — говорит он тут же (Воспоминания, т. III, стр. 69), и эти слова очень хорошо характеризуют парадоксальное совмещение у наших западников — и особенно у Герцена критики современной Европы с верой в ее «скрытые творческие силы»…