Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 18

Вот и упомни при таких-то хлопотах, когда чей праздник. Ну и не упомнил. Сперва на Йом кипур яйца красить затеял, потом на иудейскую пасху в колокол по ошибке брякнул. Колокол маленький, ржавый, однако в епархии услышали. Прислали комиссию по выяснению. А отец Семигоев и опростоволосился. До того привык со своими мацушными прихожанами беседы вести, что комиссии епархиальной прямо так с порога и отблаговестил: «Вы ик кому будете? Не за мацой, нет?». Шуму было… Чуть не расстригли. Но обошлось. Бог помог. И уж, кажется, только зажили, так на тебе, новая напасть.

И десяти минут не прошло, как прошмыгнула в комнатку маленькую, лампадами мерцающую, бытовой радиоаппаратурой заставленную, божья старушка Власьева, а свет померк в глазах отца Семигоева. И неангельским хором запело на душе антихристово «Солнце всходит и заходит…». Вот и воздается за грехи наши. Дело-то пострашнее барахлона будет. Да и мацы пострашнее. Тут все больше на экономическую контрреволюцию тянет. И поплыло перед удрученным взором отца Агасфертия, все в черном дыму, кривясь, но не исчезая, страшное слово – «ВРЕДИТЕЛЬСТВО».

Немолод был святой отец и Хорошее время хорошо помнил. Помнил, и что в это самое время за это самое вредительство бывало и куда за него попадали – помнил. Знавал и таки, которые попадали, да не знал таких, чтоб вернулись. Не было у отца Агасфертия таких знакомцев. И что ж оно теперь будет?

Отмщение будет, вот что! Ибо сказано в Писании: «И воздастся каждому по делам его с полной конфискацией всего личного принадлежащего имущества». А как грешить, да чтоб не попасться, в Писании про то не сказано.

Вот почему, выслушав Елизавету Егорьевну строго и сурово, греха ей святой отец на всякий случай не отпустил, а молвил: грешна, мол, и грешна будешь. И в покаяние назначил стенгазету «Голос жильца» №3 наизусть заучить, а до тех пор более не являться. Обо всем же, что случилось, молчать крепко. А уж буде Фабрика вновь из стены обрящется, тогда к нему бежать немедля.

Засим, старушку отослав, делами занялся. Перво-наперво послал матушку попадью к Шмулю Померанценбойму сказать, что богоугодная пекарня временно закрывается и чтоб клиентов пока не слал. Потом снес в церковь велосипед, книжки любимые и кое-что из бытовой радиотехники. Церковное, говорят, не конфискуют.

А потом церковь изнутри запер и, пробравшись в дальний притвор, сел под иконой Святого Иоанна Руку на что-то там наложившего, чего-то там хапнувшего (за что и церкви название вышло), и задумался надолго. Думу думал невеселую, с чего веселью быть? Да что ж теперь…

Отец Агасфертий вздохнул, сплюнул, Иоанна Руконаложившего по деревянному лбу постучал, а потом, икону осторожно на себя потянув, достал из-за нее, из-за иконы, то есть, обыкновенный старый телефон, обтер с него пыль рукавом барахлоновой ризы и опять задумался.

За все годы своего беспорочного подвижничества в бывшем овощехранилище № 62 он всего только два разика тем телефоном и пользовался. Первый раз, когда только заступал – по святому делу звонил, что, дескать, храм Божий опять открыть разрешили, а картошку не вывозят. Вывезли. А за звонок не ругали и даже доверие высказали и номер 66, добавочный 6, запомнить велели. Мало ли что.

Ну, а второй раз звонил, когда с комиссией епархиальной оскандалился. Очень уж не хотелось отцу Агасфертию тогда приход терять. И то сказать, куда на старости лет с матушкой Мариной Тимофеевной денешься. И книжек жаль тоже. Научной фантастики. Позвонил. Две минуты всего говорил, и вышло ему отпущение от телефона. И из епархии те, на кого за обиды свои показал, больше не беспокоили. И даже пекарню тогда не закрыли. Сказали: пусть пока. Только тут пострашнее дело выходит. Фабрики, они хоть на улицах и валятся, да не валяются. Страшно.

Но ухватил отец Агасфертий трубку, сдернул, и дух перехватило от запаха пыльных бумажек, каким от трубки повеяло. Стерпел однако и молвил, глаз на трубку кося и стараясь бородой ее не касаться: «Религия – есть опиум народу». И отзыв тут же услышал: «Воистину воскрес!». И облегчил отец Агасфертий свою душу многогрешную, пекарным тщанием умученную. И про канувшую Фабрику, и про старушку Власьеву, и про зловредного иудея Померанценбойма, и про куму свою зав. планетарием Ефросинью Придурко, что в планетарий парочки для блуду пускает, показание дал. А в конце списочек клиентов пекарных по памяти зачел, особо каждого отметив: кто куличи брал – у того крестик, кто мацу – нолик.

Трубка слушала, молчала и бумажками пыльными воняла, собственный церковно-овощехранилищный дух перешибая. А в конце сказала только: «Свободны. Пока».

И так это «пока» по сердцу резануло, что и не поймешь: то ли отпущению радоваться, то ли радиоаппаратуру бытовую в деревню к родственникам матушки Марины Тимофеевны отсылать. По экономическим случаям, говорят, и церковное конфисковать могут.

И опять ярится в серном дыму над иконами да над кучей ящиков из-под капусты и под купол взбирается страшное слово «ВРЕДИТЕЛЬСТВО».





И скорбно на душе у отца Агасфертия.

Тик-так, тик-так, тик-так…

И было у портного гайсинского «верхней и разных одежды», у портного, значит из местечка Гайсин, славного и многим известного местечка, у Реб-Арона Померанценбойма, говорю, у портного, было четыре сына. Четыре красавца, четыре богатыря, четыре умника другим отцам на зависть. А звали их просто, потому что простой человек был Реб-Арон Померанценбойм. Звали их Хаим, Лейб, Мойше и Шмуль. Шмулик, меньшенький, ох не дурак!

Тик-так, тик-так, тик-так…

И чего бы не жить человеку, чего бы не жить когда есть у него верное дело – ладить «верхней и разных одежды» землякам своим и даже приезжим из Винницы и самого Екатеринослава? Чего бы не жить ему, я вас спрашиваю, если у него доброе имя и славные сыновья, есть кусок хлеба на старости лет и рюмка пейсаховки на праздник? Так нет! Грянули События. И завертело, зашумело, копытами зацокало, тачанок колесами землю заполосовало красное, белое, зеленое. Пухом перин вспоротых Гайсин как снегом запорошило. События. И сгинул старый портной гайсинский Реб-Арон Померанценбойм под шашками белыми, а может, и зелеными, а может, и красными, по-всякому бывало. События…

Тик-так, тик-так, тик-так…

Сгинул Реб-Арон Померанценбойм, и вывески его, и дома его, и козы его, и коровы, почти дойной (богатый был человек Реб-Арон), на земле не осталось. Прах да пыль.

А сыновья? Да что ж сыновья? Целы сыновья! Вот они, сыновья, вот они, красавцы, вот они, орлы! Хаим – красный командир, Лейб – красный бригадир, Мойше – красный дезертир. А младший, Шмуль, Шмулик, ох не дурак! Пока так. Ох, и тикало время, ох и тикало, и било наповал доносами, что всякой пули вернее. А только вот они, братья Померанценбоймы: Хаим-Ефим Аронович – комбриг, Лейб-Лев Аронович – главРИК, Мойше-Майкл Эрон – в Америке биржевик. Разбросало братьев по должностям, да по городам, да по странам тоже разбросало. Один младшенький Шмуль, Шмулик, ох не дурак. Пока так.

Тик-так, тик-так, тик-так…

Мельница мелет, жернова вращаются. Каждому, конечно, свое, а только слыхали, говорят: «гены». Теперь, конечно, говорят, раньше не говорили. Так вот, и вправду выходит «гены», или, по научному говоря: кому что на роду написано – то так и будет. И значит, Мендель с Вейсманом, хоть и не наши, не гайсинские были, но тоже толковые люди. Правильно считали. Вот и все сыновья старого гайсинского портного, то есть, значит, Реб-Арона Померанценбойма, по шинельному делу пошли. Хаим шинель носит, Лейб шинельной промышленностью командует, Мойше, тот, что в Америку подался, шинельными акциями торгует. А четвертый, Шмулик? В армию, с Хаимом, – здоровьем слаб, в производство, с Лейбом, – грамоты маловато, в Америку к Мойше – ехать далеко, да и что в ней есть, в этой Америке, тьфу! Младшенький, Шмулик, ох не дурак! Пока так.

Тик-так, тик-так, тик-так.

И опять беспощадное время на братьев косой замахнулось, только теперь уж без промаху. Первым брат Мойше сгинул. Пропал и нету. Ну и правильно, какие в Америке могут быть братья? Вторым брат Лейб пошел. Не те шинели в его промышленности пошивали, ой не те! С уклоном шили, во вред и по заданию. Сгинул брат Лейб. Третий черед брату Хаиму – да только тут что ж? Война.