Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 85

Что ж теперь ходим круг да около

На своем поле, как подпольщики?

Если нам не отлили колокол,

Значит, здесь время колокольчиков.

Под «колокольчиками» он имел в виду таких же, как он сам, рок-бардов, звоном струн и смыслом песен будящих молодых от спячки, в которую их вогнали официозные лабухи, спекулянты на жанре, превратившие и его, и молодежь в кормушку и объект своего оплачиваемого лицемерия. Среди своих собратьев по жанру, соавторов по времени расцвета русского рока Башлачев отличался широтой и мощью осмысления действительности своей страны, а еще редким актерским, скоморошьим даром. Когда его почти детские тонкие руки, работая с гитарой, звенели десятком бубенцов на браслетах, а глаза сверкали, поглядывая на слушателя с неизменным озорством, казалось, что из давних веков, из глубин народной памяти возник наяву юный пророк, пилигрим. И открывает нам истину. Но в холодные времена застоя научась выстаивать и жить, этот великий художник рока не выдержал потепления, в самом его начале покончив с собой. Хотя на русском Севере, в его родном

Череповце, весны всегда поздние… А смерть оказалась ранней, вернее, гибель.

Он появился у меня в коммуналке в Столешниковом за год с лишним до переломного, взрывного 1985-го. Позвонил Артем Троицкий, тогдашний главный акушер отечественного рока: «Хочу привести к тебе феноменального парня из Череповца, он знает твои песни, хочет показать свои». Услышав песни Башлачева, я понял, что нужно что-то делать. Обзвонил с Темой всех знакомых на радио и на телике, все квартирные тусовки - и с организацией домашних концертов долго не задержались. Тогдашняя моя любовница, первокурсница театрального вуза, тоже приняла меры, вечные, женские, сверхэффективные - ушла от меня к Саше, притом всерьез. Ездила с ним в Питер, потом туда -к нему, и если бы не дяди с Лубянки, которых властительная мама студентки пустила по следу влюбленной пары, может быть, студентка осталась бы с Сашком капитально. Но дочку лубянковские дяди маме вернули, погрозив Саше пальцем: смотри, мол, у нас, не балуй! Так мне Башлачев эту историю изложил. Похохатывая. Но глаза не смеялись. С массмедиа все оказалось еще сложнее. Сегодня, читая мемуарные статьи мэтров, принимавших тогда Сашу в музре-дакциях и журналах, и удивляясь количеству превосходных степеней и величального пафоса в их оценках башлачев-ского творчества, я вспоминаю белое от гнева и душевной боли Сашино лицо и наивно округленные глаза с немым вопросом, на который я давал ответ банальный и бесполезный: «Саша, они тебя просто боятся, ведь если они позволят джину Башлачеву вырваться из бутылки, им самим придется собирать на пропитание бутылки по подъездам, поскольку ты тогда подымешь планку художественного качества на такую высоту, какую ни им самим, ни им подобным из их банды не взять!» Саша хрипло похохатывал, голос был перманентно сорван на бесчисленных, бесконечных выступлениях по столичным тусовкам. Метафора с собиранием бутылок срабатывала лекарственно, так как мы с Сашей частенько именно этим популярным в нашем кругу видом трудовой деятельности снискивали хлеб насущный в его заезды ко мне с вокзала или с квартирных концертов.

Лишь потом я понял, что любое лекарство нужно менять со временем, ибо человек к нему привыкает, и оно перестает лечить. Тем более такое слабое, как дружеское слово. Тем более при таких сильных болях, как душевные. И более всего -при попытках лечить словом мастеров оного… Господи, он же сам делал со словом что хотел. Я уже не говорю об обжигающем содержании, после концертов Саши люди ощущали себя опаленными духовной лавой творения башлачевского мира. Мира нашего, но объясненного, проясненного и предъявленного нам, как слепящее до слез, судящее зеркало. Не хочу говорить о строчках Башлачева литературоведчески. Не хочу препарировать Музу Башлачева. Я люблю его Музу. Я люблю его Поэзию, как любят женщину. Поэзия Башлачева любит меня тоже. Иначе, почему меня окатывает сладкий озноб тоски и счастья вот от этой поэтической кардиограммы:

Осень. Ягоды губ с ядом.

Осень. Твой похотливый труп рядом.



Все мои песни июля и августа осенью сожжены.

Она так ревнива в роли моей жены.

Высокий лирик, Башлачев авантюрно пилотирует Пегаса, наждачно приземляет крылатость, нагружает реалиями любой полет, не умея и не любя парить «порожняком» в высях над кронами осеннего (в душе) ландшафта:

И у нас превращается пиво в квас. А у вас?

Сонные дамы смотрят лениво щелками глаз.

Им теперь незачем нравиться нам.

И, прогулявшись, сам

Я насчитал десять небритых дам.

Вот за эту эквилибристичность, за плейбойство, за неприятие пафоса, эмоциональной нормативности и плакатнос-ти, милых сердцу чиновника от искусства, Сашу к аудитории не пускали. Они знали, что без простора для самоотдачи и самораздачи талант дряхлеет, крылья сковываются гиподинамией и отложениями. Так погибают царь неба и царь степи в зоопарке - как царь природы в застенке, особенно, если стены крепки, но прозрачны и неощутимы. Так тонут в студне. В болоте. В дерьме. В концлагере на двести миллионов заключенных, над которыми даже звезды бессменны, как часовые и надзиратели, а солнце кажется уже просто дневным прожектором. В таком лагере переезжать из города в город глупо, как переходить из барака в барак. Везде одно и то же. Он бежал из Череповца в Москву. Потом из Москвы в Питер. Потом из Питера в смерть. Тогда, когда Саша был жив, я несколько раз пересказывал ему свой разговор с Окуджавой, в конце которого Булат Шалвович сказал: «Леша, у вас будет опубликовано все, нужно только постараться до этого дожить». Для того чтобы было опубликовано, Саша однажды до глубокой ночи переписывал мне в тетрадку свои песни. Я обещал, что буду стараться, буду предлагать. Накануне вышла моя статья о рок-песне в самой читаемой и массовотиражной молодежной газете, в «Комсомольской правде», где я сумел отстоять при сокращении строки о нем, хотя тамошние «знатоки» пожимали плечами и напирали на то, что Башлачева никто не знает, если уж не знают они. Это начало 1987 года. Жить Саше оставалось год без нескольких дней. Со дня его гибели прошли годы. Я иногда листаю эти песни в давней его тетрадке. Листы пожелтели. Строки читать все труднее - из-за рези в глазах. Из-за мысли: отчего русские лирики с Россией не уживаются… Страшная по своей длине череда уходов лучших лириков - Пушкин, Лермонтов, Блок, Гумилев, Маяковский, Мандельштам, Цветаева… Убийства, суицид, доведение до гибели… И вот Саша… Что я думаю о его уходе? Незадолго до гибели он был у меня. С Тимуром Кибировым. У меня было ощущение, что он просто надорвался морально, психически. Его же не баловала наша действительность теплотой. Не так уж много было людей, которые понимали ему цену. Он мне еще раньше рассказывал, что его довольно холодно принял Ленинград и он сам трудно с ним свыкался. Наверное, это естественно, потому что в Ленинграде уже сложился свой рок-истеблишмент, сложились свои давние корневые связи и традиции. А он был новичком, чужаком со стороны, непохожим на ленинградскую школу в своем рок-творчестве. Так что холодный прием, о котором он мне рассказал, когда из Череповца переехал в Ленинград, был, скорее всего, неизбежен. Но ему же, Саше, от этого было не легче. Он все знал про себя, понимал, что и как в этой жизни делает - и, конечно, переживал, тяжело переживал любой случай неприятия того, что сделал. А таких случаев хватало… Сегодня же я слышу или читаю, что и тот, и этот имяреки, не принявшие Сашу, оттолкнувшие его, теперь лезут к нему в друзья, «записываются», по выражению Булата Окуджавы, помните: «Все враги после нашей смерти запишутся к нам в друзья». Сашу тоже не миновала эта участь. Те, кто его отвергал, для кого он был нежелательным конкурентом или чем-то совершенно невообразимым, не сходящимся с их личными и общими шаблонами, с прописями, с матрицами нашей официальной, гостиражиро-ванной поп- и рок-культуры, эти люди сегодня очень много пишут о нем и говорят, вспоминают о встречах с ним. Мне больно и стыдно на это смотреть. Так вот, я думаю, что именно тяжелое вживание в общую нашу культурно-тусовочную стихию Сашу и надорвало. Это и тяжело, и опасно: знать себе цену, везде тыкаться, как бездомный крот, стремиться к кому-то в тепло, а получать зачастую надменно-иронич-ный прием, пожатие плечами, затертую кальку японской вежливости (в лучшем случае). У нас вообще с этим напряженка - с умением воздать человеку вовремя по заслугам.