Страница 3 из 101
скоро проходят и над Вами, —
В. Бибихин
Ожигово, 14.8.1992
Дорогая Ольга Александровна,
Ваше письмо при втором прочтении кажется более новым, чем при первом. Я думаю, порча пишущей толпы происходит оттого, что они ищут чему-то выражение и составляют слова, не замечая, что вещи вещие, они вести и «выражение» тут может только все спутать. Дети, пока их не спугнут, говорят вещами (говорю о 3,5-летнем, 4-месячный совсем особое, ошеломляющее), не замечая слов и не отделяя их от вещей, так что, скажем, когда видят, что их не понимают, то не выбирают «другие средства для выражения той же мысли», а только еще интенсивнее живут, и сердятся, что усилие сердца, такое ясное, не подхватывается. Именно не подхватывается: ребенку надо не столько семантики, сколько участия в том же напряжении искания, и сердится он, взрослые думают, несправедливо, но взрослые не догадываются, на что сердится: на нехватку того же огня. Так поэт (думаю сейчас о Цветаевой) сердится не за семантику на читателя, а за холодность, потому что семантику, себе, честно если сказать, любую примет: дело не в семантике, он пишет не семантикой, а огнем, озарением (или чем, никто не знает, где слов не то что не хватает или не найдены, а… хоть брось).
Неожиданно за струганием столба: это же ведь сон, догадался я, этого не было. В храме я и еще кто (однажды в опустевшем еще храме в Хамовниках мы с Г., православный фантазер, выводили пьяного, которого я с запасом держал на всякий случай очень крепко заранее под руку, и странным образом на выходе пьяный что-то неодобрительное высказал о Г., а мне сказал, что меня он понимает) вдвоем перед ступеньками слева, кажется, от царских врат, других людей нет, быстро сходит о. Николай, мы оба складываем ладони для благословения, но мы в недолжном разваренном лениво-умиленном состоянии, мне заранее стыдно от перепада между этим рыхло-пустым и собранной спешкой о. Николая, не остановившись он быстро проходит мимо с раздраженной понимающей упрекающей полуулыбкой, отодвигает ею нас и идет, кажется, к своему домику, у него дела, мы как сбиты с ног. Этого точно не было, а я это видел, это было, чуть не написал я, забыв о начале фразы; значит, это явно сон.
Быстро родители Ольги (только теперь вижу связь со сном, отчима Ольги зовут Николай, хотя сон вроде был раньше) уходят по бетонке от нашего шалаша, я с Ромой на плечах спешу за Олиной матерью […]
У Конфуция «совершенный человек» («джентльмен» в английском переводе) такой, что ему легко угодить (услужить), но трудно понравиться; противоположность ему, наоборот, такой, что eму очень легко понравиться, но трудно угодить. […]
Разрыв. Как у многих со многими вокруг меня (я, правда, мало кого знаю) в эти дни. Расслоение, отсев — по всей стране? Что-то, чему грубо, для срыва было дано название «классы». «Классовый враг» — Вы мне рассказывали, кто так назвал С. (Или не его?)
В сердцах очернил свой огород я чтобы разгорчить самого себя, но теперь, когда дело к развязке (скажем, веревочек, которыми подвязаны кусты), жаловаться грех: и помидоры, от которых не видно листьев, и огурцы, которые тоже давно уже некуда девать, и третья редиска невиданной величины и сочности и вообще «зелень огородная» (Некрасов, вот кто был лакировщик и «реалист», т.е. в упор отказывающийся видеть реальность, со страстью и по глубокому сердечному убеждению), и мозаика банок с протертыми ягодами (на варенье Ольга не расходовалась), и облепиха, на которую вдруг Вы к нам приедете?
Теперь. А.Л., с этого семестра профессор уже в Принстоне (греческого языка, и с курсом “Man (!) and Cosmos in ancient Greece”, название которого было признано руководством университета сексистским и politically incorrect), — […] вдруг выглядит некстати и нехорошо для него упитанным, Америкой он подорван, с одной стороны, как уже теперь он станет где-то жить не рядом с хорошей библиотекой, с другой, к тебе в Америке хорошо относятся, пока ты профессор из России, как только претендуешь на обживание в университете, тебе в спину сто ножей; какой он был горячий демократ, обвинявший Гераклита в имперстве, теперь я не демократ, правее своего отца (военного и партийца), патриот не существующей уже державы! Я не думаю, что не надо было так терять себя в Америке, для себя я подобного хотел бы; но сумеет ли с теперешней упитанной рыхлостью вернуть себе молодую злость, энергию и уверенность, какие были у него здесь. Он очень умен. Однажды он хорошо оказал мне о гераклитовце М.: глупость — это забвение цели. Зачем он ехал в Америку? Америка его купила на время как «профессора греческого языка», такого еще поискать, но Л. ведь больше. Оказывается, он там не мог даже от нагрузки много работать, начал только в последнее время. — Хотя он богат, как американец, накупил быстро две тысячи книг («за два доллара целое собрание сочинений, это же дешевка!» — т.е., по теперешнему курсу, 320 р., как обидно, американец имеет почти или не почти полмиллиона наших рублей в месяц). […]
Дантовское место, которое Вы цитируете, об ignavi — может быть, всего чаще мне ярко вспоминающееся (как и место об «интеллекте», залегающем, как зверь в берлоге, в истине, posasi in esso come fera in lustra). Как он это сумел сделать, что западает в память? Я принимаю в том только смысле Ваш упрек в моей самонадеянности — говорить о Данте, — что Вы не знаете, что я для каких-то целей, сам не знаю каких, говорю всегда как исповедуюсь в невежестве и беспомощности, и никто легче меня не уйдет, когда перестанут слушать.
Ваше письмо, 6 августа, датировано двадцатилетием моего формального крещения (решение, идеальное крещение, было в Духов день). — Философия я не знаю, что такое, во всяком случае не другое, чем «побыть с собой»; с Ренатой я согласен только в том, что «литература» должна отрезветь потесниться.
Ваш ВБ
Перебирая небольшой хаос из досок: есть в Вашем словаре «катавасия»? [3]
Азаровка, 21.8.1992
Дорогой Владимир Вениаминович,
начав читать Ваше второе письмо, я испугалась: не написала ли я Вам что-то не то, после чего можно начинать с таких сомнений? Но потом поняла, что Вы просто не получили моего письма. Может, теперь оно у Вас, а может, пропало по пути. Но писано было давно.
Поздравляю Ольгу и Вас с венчанием! Я очень рада, что так вышло. Это удивительный обряд, правда? Самый победительный, больше всех величающий человека: когда еще его можно увидеть в царском венце? И в нем (в венчании) нет даже покаянных мотивов — как будто все происходит уже в Царстве! Исполнение пророчеств, «Исайя, ликуй». Церковная мысль о браке поразительна. И я очень рада Вашей встрече с отцом Димитрием. Он действительно делает все как власть имеющий, именно потому, что даже удивился бы, наверно, любой мысли о власти. «Мы как лошади, — сказал он однажды, — сколько положат, столько и везем».
А мы встретили Преображение, как год назад, с Анной Великановой. Она вопреки всем невозможностям оказалась с детьми в Поленово, в 20 км от нас. На этот раз никакой путч не помешал нам добраться до поленовского храма. В нем служит батюшка, его жена и дочь — за всех: за хор, за дьякона, за чтеца, за алтарника. Батюшка сам себе говорит за дьякона, басом и грозно, и отвечает за священника, высоким и кротким голосом. Очень хороший, добрый, как у Рембрандта (в «Блудном сыне» отец). Анна и семейство не оставляют мысли вернуться в Россию, Анна едет подыскивать дом в Сергиеве Посаде. А в поленовской усадьбе тем временем появлялась Н. Солженицына и сказала, что это как раз (именно) то, что они ищут по возвращении. Еще бы: пейзаж Вы вспомните по «Золотой осени» — xолмы над Окой, рощи по холмам и видно до насыщения взгляда. Холмы не уступят «всечеловеческим, яснеющим в Тоскане». Вообще мне здесь нравится тем, что это никак не «Россия, нищая Россия»: с наших азаровских холмов, в стороне от реки, открывается леонардовский ландшафт, светлый, высокий, соразмерный. Не истерическая ширь, не дебри, не болота. Никакого беспредела (кроме того, что успели натворить совхозы, — но в ледниковом ландшафте все это теряется). […]
3
Допечатано по вертикали на полях