Страница 24 из 112
И снова подо мной притаившиеся скалы. Одни скалы. Мотор тянул. Правда, с меньшей силой, по тянул. Его сильно трясло. Я попытался уменьшить обороты, но он чуть было совсем не заглох. Мне стало ясно — двигатель поврежден, а в нем — моя жизнь. Теперь все во мне подчинялось неровному, одышистому гудению металла, и ничего на свете другого, кроме него, не существовало. Вот уж действительно, когда летчик и мотор слились воедино.
Из разбитых цилиндров начало выбивать масло, его брызги втягивало в кабину. Через одну-две минуты прозрачный козырек, предохраняющий от встречного потока воздуха, весь был залит маслом. Пришлось высовывать голову за борт кабины, отчего стекла летных очков, и без того уже помутневшие от масляной эмульсии, стали совсем темными.
Сначала я пробовал протирать очки руками, но только размазывал масло по стеклу. Тогда я сбросил очки, рассчитывая продолжать полет без них. Едва сделав это, почувствовал, как горячая липкая жидкость залепила глаза. Пилотировать самолет стало невозможно. Где земля, где небо — не могу понять.
Выпрыгнуть с парашютом? Да! И скорей! Пока не врезался в скалы. Я торопливо освободился от привязных ремней. Рывком поднял ногу на сиденье, готовый к прыжку. А позвоночник?
Вихрем пронеслись печальные мысли. О том, как комиссия признала негодным к летной службе, как я, военный комиссар, скрыл от товарищей травму позвоночника. Сейчас для меня прыжок с парашютом — самоубийство.
Мысли, что мне ни при каких условиях нельзя покидать самолет, странным образом успокоили меня.
Догадался сбросить с рук перчатки, и голыми, еще не очень липкими от масла руками удалось немного протереть глаза. Самолет с большим креном шел на снижение. Выправляя его и защищаясь от масла, я приподнялся над кабиной. Встречный поток обдал лицо. Голова, оказавшаяся выше козырька, обдувалась чистым воздухом, масло уже не било в глаза.
А мотор все чихал. И у меня не было другого выхода, кроме ожидания. И я ждал. Беспомощно ждал. Подо мной медленно, ужасно медленно плыли ощетинившиеся в страшном спокойствии горы Большого Хингана. Глядя па них, я только сейчас догадался, что, если бы и выпрыгнул с парашютом, из этих гор все равно бы не выбрался.
Минута полета. Пять… Семь… Вечность…
Мой спаситель — мотор с жалобным стоном, плача гарью и маслом, тянул и тянул, пока в низу не показалась равнина, не появился родной аэродром.
Твердо стою на земле и смотрю на багрово-красную зарю.
Хорошо бы завтра ненастье — отдохну!
К началу августа наша авиация значительно усилилась количественно и качественно. Все устаревшие машины были заменены. Появились истребители новой марки — «чайки».
В нашу эскадрилью прилетела пятерка И-16 с реактивным вооружением, которого не было в то время ни в одной зарубежной армии. Активно начала действовать ночная группа тяжелых бомбардировщиков ТБ-3.
Войска, сосредоточенные в районе Халхин-Гола, были сведены в армейскую группу под, командованием комкора Г.К. Жукова.
Для более тщательного наблюдения за действиями противника формировалась отдельна я разведывательная истребительная эскадрилья. У нас в Союзе это была первая истребительная авиационно-разведывательная часть. Я был назначен в нее комиссаром.
Ясным августовским утром лечу к новому месту службы на новеньком И-16 с четырьмя пулеметами. Пушечный истребитель не подходит для разведки: тяжеловат.
Вот и аэродром. Посадка разрешена. Горючего в запасе еще много. Надо ознакомиться с районом нового пристанища.
Беру курс в сторону линии фронта. Не успел отлететь, а уже заметна темная полоса Халхин-Гола и желтые песчаные барханы противоположного берега. Фронт так близко, что до нашего аэродрома может достать и артиллерия японцев.
В такой близости к переднему краю сидят только истребители-перехватчики. Что ж, будем, значит, летать и на перехват! Какой же истребитель усидит па земле, когда виден враг!
Возвращаюсь.
На аэродроме только один И-16. Приземляюсь и подруливаю к нему. Меня встречает длинный, худой лейтенант в выгоревшем шлеме и изрядно поношенном реглане. Кожанка ему явно коротка, отчего лейтенант кажется еще более нескладным, долговязым. Губы большие и от сухости потрескались. Я представился.
— А-а! Значит, комиссар ко мне? — с приветливой и по-детски непосредственной веселостью отозвался он, подавая руку. — Гринев Николай Васильевич.
Знакомясь, я уточнил, что назначен, собственно, комиссаром эскадрильи. Чернущие глаза Гринева настороженно скользнули по моему новому реглану, сухое лицо потускнело. Я заметил, что у него при этом нервно подергиваются верхняя губа и ноздри.
— Что, только прибыл в Монголию? Еще не воевал? После моего ответа он успокоился и не без гордости заявил:
— А я здесь с первых стычек с самураями. Сбивать сбивали, но судьба миловала — ни разу не был ранен.
Мы перешли к деловому разговору. Выяснилось, что назначенный начальником штаба эскадрильи капитан Борзяк уже вызван в штаб группы за получением задания. К обеду должны прилететь все летчики. С завтрашнего дня начинается работа по плану.
К середине дня все стало на свои места. Аэродром принял обычный вид. Самолеты, расположившись полукругом на расстоянии ста — двухсот метров друг от друга, находились, в боевой готовности. Посередине стоянки — палатка командного пункта эскадрильи. Летчики, собравшиеся из трех истребительных полков, в ожидании совещания сидели возле палатки и вели между собой разговор, словно давнишние знакомые.
Женя Шинкаренко, кряжистый, низкорослый крепыш, «держал банчок», как в авиации называют такие вольные беседы. Его крупное смуглое лицо с темной синевой от чисто выбритой бороды, с густыми, сросшимися бровями на первый взгляд могло показаться угрюмым и злым. Но стоило ему открыть белозубый рот, произнести хотя бы два слова, как оно становилось на редкость симпатичным.
— Я говорю своему командиру полка, — продолжал Шинкаренко, — сжальтесь надо мной, не посылайте в разведчики. Я хочу драться с самураями в небе. А он: «Разведчики сталкиваются с противником еще больше, чем мы!..»
До нас донеслась суховатая, точно разрыв крепкого полотна, стрельба авиационных пулеметов. Послышался отдаленный рокот моторов. В стороне фронта, словно пчелиный рой, клубились самолеты.