Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 91

Он слушал, а в памяти всплывал день отъезда, студеный ноябрьский день. Ровно полдюжины сундуков с домашним имуществом, обитых кованым листовым железом, были приготовлены к погрузке. Запряженные в сани низкорослые лошади-«нарымки» стояли посреди двора. Оставалось отдать распоряжение — и прислуга, конюхи приступили бы к перетаскиванию сундуков на сани. Он уже готов был приказать, как вдруг появился генерал Анатолий Николаевич Пепеляев. Последние недели генерал квартировал у него, занимая три лучшие комнаты с видом на Миллионную улицу и на Соборную площадь. Молодой, неполных тридцати лет генерал, крепко уже бивший большевиков на Урале и тем прославившийся, тоже снимался с места, уезжал на восток ввиду прорыва фронта и приближения красных. И специально для Пепеляева и для его свиты приготовленные лошади тоже стояли в купеческом дворе. Одетый в шинель до пят, в папахе, генерал, увидев упакованные сундуки, от души рассмеялся, приближаясь к Шагалову и его супруге: «Петр Иннокентьевич, Анна Филаретовна, уж не насовсем ли собираетесь? Оставьте свой скарб на месте, целее будет. Право слово, недели не пройдет, вернемся». С такой убежденностью прозвучало, и так желалось верить: вернутся, отъезд очень ненадолго, большевики из последних сил наступают, вот-вот звезда их покатится, что поддался гипнотизирующим словам Пепеляева. Велел управляющему сундуки не грузить, а прибрать подальше с глаз. Хотел кое-что из сундуков вынуть, с собой в путь-дорогу взять, да времени в обрез, а так все уложено — не докопаться до нужного.

А и с собой бы забрал — теперь известно, — все одно сундукам, добру пропасть не миновать было. Верстах в двадцати от Красноярска ночью на тракте нагнали купеческую чету всадники с подхорунжим во главе (молодой генерал Пепеляев уже покинул их, своим маршрутом укатил, не сочтя нужным даже проститься), вытряхнули из кошевы на снег, посадили кого-то своих и умчали…

В ту ночь, бредя в нестройной и нередкой толпе отступающих войск Верховного Правителя, понял Петр Иннокентьевич, что если и суждено ему вернуться в родные пенаты, то не через неделю, как заверил бойкий на слово бравый колчаковский генерал, и даже не через месяц… Жена, как добрались до Красноярска, слегла в горячке. На последние деньги, сняв хибарку на берегу студеного Енисея, Перт Иннокентьевич выхаживал жену. И, может, как знать, и выздоровела бы благодаря его и докторов стараниями Анна Филаретовна, да забрали его в чрезвычайку. Выбраться удалось, слава Богу. Поискал безуспешно могилу супруги и подался в одиночестве да пешком в поношенной одежде с чужого плеча на родину. И вот у своего бывшего дома слушает рассказ бывшего своего доверенного.

Подслащивала горечь головачевского рассказа мысль, что не разорен вконец. В семнадцатом весной ранней, как митинговать все чаще начали да знаменами всех цветов размахивать, положил в кедровую шкатулку три сотни империалов, червонцев золотых столько же, украшения жены самые дорогие, да увез в тайгу на дальнюю свою заимку, спрятал. Он представил шкатулку, своими руками искусно вырезанную. Кроме монет, колец и сережек с бриллиантами, были в шкатулке и серебряная медаль Императора Александра III на Станиславской ленте, и знаки нагрудные — общества Голубого Креста и Палестинского общества, учреждений Императрицы Марии, в разные годы пожалованные Шагалову за активность в благотворительности. Все награды за благотворительную деятельность хоть и из благородных металлов, но ценность их не больно-то весомая в общем содержимом шкатулки. Хотя бы один из нескольких камушков в перстенечке жены все перетянет. Шагалов их тем не менее положил в шкатулку. Как приятную память о былом. И сейчас воспоминание о наградах, в благословенные былые годы полученных, прошло по сердцу греющей волной.

— Лошади нужны, Пантелеймон Гаврилович. На заимку у Хайской дачи съездить. Подыщи, — попросил Шагалов у доверенного.

— Найдем, Петр Иннокентьевич, — закивал Головачев. — У Тахирки татарина из Заисточья добрые лошади.

— Со мной съездишь?

— Какой разговор, коли дело требует.

— Поскорее бы.

— У Тахира свежие лошади всегда найдутся. Хоть через час-другой снарядиться сможем.

— Хорошо, — довольный, сказал Шагалов. Скользнул взглядом по окнам в верхнем этаже своего дома. По окнам гостиной. Уехать и не возвращаться сюда. Никогда. Головачев от заимки один обратно доедет, а он… А он тут все потерял. Легче бы пепелище вместо разоренного родного гнезда узреть…

Тем временем как бывший купец Шагалов с доверенным Головачевым, успешно похлопотав о лошадях и снарядившись в дорогу, отправились к заимке у Хайской лесной дачи, непревзойденный мастер мокрых грандов[1] по кличке Скоба сидел в Остоцкой тайге под Пихтовой, пребывая в тяжких раздумиях: как жить дальше? Оставаться в здешних местах, вести прежний образ жизни — немыслимо. Новая власть вот-вот укрепится, возьмется и за него. Но не этого Скоба главным образом опасался. Гражданская война вместе с бесчисленными тысячами жизней проглотила, развеяла и немалые состояния. Все меньший навар от грабежей, и риск, значит, все меньше оправдан. И значит, уходить надо из этих мест. Как можно дальше. Лучше даже порвать нитку[2]. Через Урянхайский край или же через Алтайские горы переметнуться в Монголию, Китай. Скоба был фартовым. За годы, что портняжил с дубовой иглой[3], попадали к нему в руки немалые богатства. Но вот теперь, когда нужда, когда приспичило уходить, он с удивлением вдруг обнаружил, что уходить-то не с чем, все бездумно куда-то спущено, протекло сквозь пальцы. И публика на проезжих дорогах нынче пошла такая голь, того и гляди: ты с ножом к ней к горлу, а она милостыню просить…

Было, правда, у него на уме одно дельце, объект его внимания. Все про запас держал. Крюка. Церковь, то есть. В другое время и не помыслил бы такого. Давно, когда еще первый раз, за то, что на тракте близ городка Мариинска торговцу чаем раскроил череп острием скобы (отсюда и кличка пошла), получил семь лет, оказался на каторге в одной упряжке с мужичиной, угодившим за святотатство. В желании разбогатеть забрался тот мужичина ночью в церковь, взял с престола чашу и крест и на десять лет обеспечил себе шхеры[4]. Скоба на его примере с юных лет уразумел: в церквах лучше не красть, Бога не гневить, а грехи замаливать… Но теперь все переменилось. К церквам какое почтение. У большевиков особенно. Для тех Бога нет, храм — так себе, изба разубранная с крестами. Понадобится, и конюшню в святом месте устроят без долгих раздумий. Белые хоть и молитв не забыли, и в нательниках на груди, а тоже хороши. Видел сам, при отступлении ночевали в церковке сельской выстуженной, так для обогрева все псалтири, часословы, поминальники да четьи-минеи в костер покидали. А вкруг церкви той лесу — стена…

Но уж коли те, кто по музыке не ходил ни в жизнь[5], кощунство творят и как с гуся вода с них, то ему, Скобе, на кого тогда оглядываться, с него какой спрос?





Он держал на примете Градо-Пихтовский соборный храм во имя святого Андрея Первозванного. Церковь эта при железной дороге слыла до революции самой богатой в губернии. На Рождество, Пасху, Троицу, Благовещенье — по всем самым значительным религиозным праздникам наезжали в этот храм многие состоятельные люди из губернского центра, хотя там своих церквей одна одной краше счетом за двадцать: щедрые дары перепадали от именитых гостей-прихожан храму Пихтовскому.

Скобе доводилось бывать в нем в лучшие времена. Богатое его убранство прямо-таки ослепило.

Сейчас, после того как городок пережил войну, трижды в боях переходил из рук в руки, пока окончательно не утвердился за красными, церковь, конечно, не та. Наружные стены пулями из бронепоезда кое-где побиты, маковку одну от попадания снаряда повредило. Внутри вовсе от былой роскоши мало чего осталось. Окладное золото да серебро с икон исчезло, шандалы да лампады хоть и блестят по-прежнему, только блеск металлический поплоше — медный.

1

Мокрый гранд — грабеж с убийством

2

Порвать нитку – уйти за границу

3

Портняжить с дубовой иглой – грабить

4

Шхеры – нары

5

Ходить по музыке — принадлежать к блатному миру