Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 36

— А летом к деду Платону поедем... — приговаривала Черкашина. — Дед хороший, с палочкой, слепенький.

В дверь постучали. Они не слышали. Постучали еще раз, и Черкашина, думая, что это Миша, крикнула:

— Войдите!

Незнакомый человек в осеннем пальто и зимней пыжиковой шапке — это был Кузин — приоткрыл дверь.

— Извините.

— Одну минутку. Подождите, пожалуйста, в коридоре.

Черкашина прибрала в комнате, уложила дочку и, наскоро причесавшись, сменила халатик на платье. — Мама, это дед Платон? звонко спросила Оля.

6

Кузин пришел к Черкашиной, чтобы дополнить свою разработку. В истории ее мужа были неясности, подсказавшие Кузину соображения, которые могли заинтересовать автора будущей статьи. Как человек деликатный, он заранее обдумал разговор и начал его издалёка. Ему немного мешало, что Черкашина оказалась такой молодой, бело-розовой, с кое-как закрученным узлом волос на затылке. К ней совсем не подходило слово «вдова», скорее она была похожа на невесту.

— Снегирев? — как будто не поверив ушам, переспросила она.

И с этой минуты начались странности, изумившие Кузина. Черкашина побледнела, черты ее опустились, и когда, помолчав, она взглянула на Кузина, в ее глазах было не прежнее беспечно-заинтересованное выражение, а строгое и тревожное. Что-то как будто замкнулось в ней, она начала отвечать медленно, глядя в сторону, неопределенно. Да, ее муж работал в снегиревской экспедиции летом 1948 года. Отношения? Тогда были хорошие. Со Снегиревым и не могло быть других.

— Что это значит?

Она промолчала. Кузин заметил, что, насколько ему известно, многие находятся со Снегиревым в плохих отношениях. Опять промолчала. Разговор стал останавливаться, спотыкаться.

— Простите, Ольга Прохоровна, что я вынужден коснуться... Я понимаю, что этот вопрос для вас... И если вы...

В дверь постучали. Черкашина поспешно сказала:

— Войдите!

Плотный мужчина, лет тридцати, неуклюже, плечом вперед, протиснулся в комнату.

— Ох, как хорошо, что вы пришли, Миша! — повеселев, сказала Черкашина. — Познакомьтесь, это товарищ из газеты.

Мужчина неторопливо повесил полушубок на гвоздь. У него было красное лицо с туманными и, как показалось Кузину, лишенными всякого выражения глазами. Он назвал себя: «Лепестков», взял стул и приготовился слушать.

— А Снегирев знает об этой статье? Которую вы собрались написать?

— Может быть, и не я.

— Это все равно... — пробурчал Лепестков. — Важно, знает или не знает. Потому что, если он знает... Ну, словом, тогда не выйдет.

— Почему?

Лепестков стал смотреть в потолок.

— Такой уж он влиятельный человек? — спросил Кузин.

— Да.

— Хороший ученый?

— Ну нет!

— Так в чем же дело?

Лепестков опять замолчал. Взвешивающее, оценивающее выражение прошло по его лицу. «Кто тебя знает, кто ты такой? И почему я, собственно, должен говорить с тобой откровенно?» Так Кузин расшифровал его размышления.

— Послушайте, вы видите меня в первый раз. Но, поверьте, я ничего не хочу, кроме как добраться до истины, а по всему видно, что вы могли бы помочь. Допускаю, что ко мне у вас недоверчивое отношение, но в данном случае...

Лепестков смотрел в потолок. Черкашина без всякой надобности поправила на спящей девочке одеяло.

— Послушайте, я прекрасно понимаю. Приходит человек с улицы, даже не приходит, а врывается... Но ведь не в интересах же Снегирева поднимать эту историю?

Лепестков что-то вопросительно пробормотал. Черкашина кивнула.

— Что?

— Нет, это я Ольге Прохоровне сказал. Вот что, пойдемте куда-нибудь отсюда. Мне пора. Если вы можете проводить меня до метро, я вам кое-что расскажу.

Он надел треух и полушубок, кивнул Черкашиной и, не дожидаясь, пока Кузин попрощается, вышел.

7

— Я ушел, потому что не хотел при Ольге Прохоровне говорить о ее муже. Ведь вы о Борисе хотели ее расспросить?



— Да.

Они шли по Кадашевской набережной, пар клубился над темной, почему-то незамерзшей водой. Люди в кожухах что-то делали в клубах пара на барже, от которой ползли к берегу толстые грязные змеи кольчатых труб.

— Я знаю, что вас интересует, и могу рассказать, хотя убежден, что из этого до поры до времени ничего не выйдет. Дело в том, что эта история — частность.

— Хороша частность!

— Именно так. Если сравнить самоубийство Черкашина с тем, что тогда происходило в науке...

— Вы имеете в виду биологию?

— Да, в широком смысле. Так вот, если представить, что перед вами — театр, скажем, трагедия Шекспира, это самоубийство... Ну, скажем, какой-нибудь Яго оступился, слегка подвернув ногу. А спектакль идет своим чередом. В этой истории Снегирев именно слегка оступился. Его пожурили, тоже слегка, а потом... Кому охота ссориться с таким человеком?

— С каким таким?

— Да уж с таким...

— Мне охота.

— Вы — другое дело. Вы — не биолог, не ихтиолог, не пишете диссертаций и не нуждаетесь в жилплощади.

— Как раз нуждаюсь.

— Все равно. Вы — человек другого круга.

— Пожалуй, — смеясь, сказал Кузин. Ему нравился собеседник. И Лепестков не без любопытства поглядывал на кривой нос, торчащий из-под низко надетой пыжиковой шапки, на острые плечи, на всю нескладную длинную фигуру Кузина.

Они прошли через Малый Каменный, цветные лампочки на кино «Ударник» сонно просвечивали сквозь молочный воздух. В пустом сквере одиноко бродили закутанные бабы-сторожа, прошла, громко разговаривая, компания молодежи.

— Так вот Черкашин. Он писал стихи.

— Да?

— Плохие. И биологом он был плохим. Он очень хорошо воевал. Не потому, что был человеком военным, а потому, что война была для него... Ну, не знаю. Чем-то вроде искупления. Он был человеком фанатическим, предававшимся делу без оглядки. Истовым и неистовым.

— То есть?

— Ну, это вроде каламбура. Одно у него не мешало другому. Вдруг сожмет зубы, побелеет. Мог убить. На войне ведь убивали по-разному. Он — свято. Кроме того, он был с корнями...

— В социальном смысле?

— Именно. Всех своих односельчан он прекрасно знал, бедствия их волновали его постоянно. Он возмущался, кипел, куда-то писал. Колхоз был рыбачий, где-то под Керчью, и его ихтиология взялась именно оттуда. Он намеревался после вуза вернуться в колхоз. Вы замерзли?

— Да. Но это не важно. Рассказывайте. Интересно.

— Зайдем в магазин, возле «Ударника», и погреемся. Там можно даже, кажется, выпить у стойки.

— Я не пью, у меня язва.

— Вот от язвы как раз и лечатся водкой.

У стойки можно было выпить только шампанское. Они постояли, греясь, искоса поглядывая друг на друга. Дверь хлопала, люди входили красные, с заиндевевшими волосами. Морозный воздух врывался, клубился и таял.

Кузин, который не ел с утра, купил сладкую булку и съел. Они еще немного поговорили о язве.

— На чем я остановился? А, да! На факультете Борис попал к Снегиреву. Не сразу, а на четвертом курсе, когда тот взял его с собой в экспедицию на Каспийское море. Это была экспедиция... Словом, наблюдения Бориса не устроили Снегирева.

— Почему не устроили?

— Потому что у Снегирева была работа... Гм, тут бы надо кое-что объяснить. Работы не было.

— То есть?

— Работа — и притом вполне удавшаяся — принадлежала другому человеку, а Снегирев как раз стремился ее опровергнуть.

— Зачем?

— Ну-с, это длинная история. Не вдаваясь в подробности: он взял с собой Бориса, чтобы тот подтвердил его возражения, а Борис... Вот тут и началось! Он долго не решался поговорить со Снегиревым, и мы его готовили — Ольга и я. Это было трудно. Он кричал, а Ольгу даже побил.

— Не может быть!

Лепестков промолчал. Он снял треух и вытер носовым платком вспотевший лоб и слегка вьющиеся некрасивые волосы. Его и без того красное лицо еще покраснело.

— Словом, уговорили мы его, он пошел, а вернулся уже полусумасшедшим. Снегирев выслушал его, швырнул в лицо статью и сказал: «Не может этого быть!»