Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 36



Сперва это было трудно — не думать о жирных пометках красным карандашом и грозных вопросительных знаках. Потом удалось — и это было так, как будто открылась калитка в заборе, вдоль которого я долго ходил, притворяясь, что мне не так уж и хочется заглянуть в сад, пройти в дом, увидеть хозяев, поговорить с ними о том, что было, и как сделать, чтобы стало лучше, чем было.

23

Остроградский всегда любил обдумыванье, скоропись мысли, когда нет времени на подробности, потому что главное уже вырисовывалось и нужно шагать к нему, не оглядываясь, в семимильных сапогах. Выраженье это осталось от студенческих лет.

Полупроснувшись, он сразу же увидел эти главные очертания и уже не отрывался от них, слушал погромыхиванье бабки на кухне. Он вскочил быстро и босой, в пижаме, долго стоял у стола, записывая наскоро, полусловами. Он торопился, потому что пол был ледяной и с веранды дуло, хотя он обил дверь старым войлоком, завалявшимся в кошкинском сарае. Потом он побежал на кухню, где было тепло и пахло овсянкой, которая пузырилась в кастрюльке, стоявшей в глубине печки-плиты.

Бабка принесла ледяной воды со двора, и он, раздевшись до пояса, обвязавшись полотенцем, шумно, с наслажденьем умылся. Теперь обдумыванье пошло с перерывами. За завтраком оно еще продолжалось. Но потом пошли перерывы, потому что он пилил дрова с бабкой, а в полдень надо было идти за обедом в железнодорожный поселок. Дорогой он вернулся к обдумыванью, и оно оборвалось только к вечеру, когда на дороге послышался знакомый рожок и бабка, выскочив из сторожки, закричала:

— Керосин! Керосин!

Постояв в очереди, Остроградский притащил два тяжелых бидона.

Он заправил лампу — иногда по вечерам не было света — и подрезал фитиля в керосинке. На дворе послышались голоса, он выгнулся и в начинавшихся сумерках не сразу узнал полного человека в шубе и шапке, который шел по дорожке к дому, отмахиваясь от бабки. У Остроградского неприятно толкнулось сердце. Это был Снегирев.

— Простите, могу я видеть... Ах, это вы, Анатолий Осипович, — сказал он. Остроградский был в телогрейке и ватных штанах. — Здравствуйте. Мне бы хотелось...

— Пожалуйста, проходите.

Они прошли в комнату Остроградского через холодную, пустую террасу.

— Да, запустил свою дачу Иван Александрыч, — сказал Снегирев. Он держался уверенно. — И все-таки хорошо в лесу. Зиму в городе почти не чувствуешь. А здесь...

Сердце успокоилось, и теперь Остроградский смотрел на него почти с любопытством, совсем по-другому, чем в редакции, где его по временам прохватывала мгновенная, острая дрожь. Он предложил Снегиреву снять шубу, а сам остался в телогрейке. Бабка истопила печь, но плохо, и в комнате было свежо.

— Анатолий Осипович, не льщу себя надеждой, что вы обрадовались моему посещению. Что вы обо мне думаете, я знаю. Но вы, это я тоже знаю, считаете меня человеком дела.

Остроградский не ответил. Он вспомнил, как Ирина однажды посоветовала ему молчать в предстоящем неприятном разговоре с ректором, который был перед ним виноват, и ректор выболтал то, о чем не упомянул бы ни словом, если бы Анатолий Осипович поддержал разговор.

— На этом заседании в редакции, заставшем меня врасплох, Проваторов — человек вспыльчивый — обмолвился одним словом, над которым я потом задумался и даже, признаться, ползал по словарям. Он сказал, что я со всеми своими приемами принадлежу к мафии — существует в Сицилии такое тайное разбойничье общество. Так вот — не похоже. С мафией пытаются бороться, правда, безуспешно, а нам... Все, что ни придет в голову нашему ата... я хочу сказать, руководителю, подтверждают, как истину, имеющую государственное значение. Я накину шубу, если позволите, у вас прохладно.

Снегирев продолжал — как-то слишком кругло, может быть, потому, что говорил он один.

— Все это вросло глубоко, неискоренимо, и смешно думать, что может измениться в десять или пятнадцать лет. Срывы возможны. Но ему все нипочем, он как птица Феникс возникает из пепла. И вы знаете почему? Он человек со звездой.

Тут любопытно было не то, что Снегирев откровенничал, а то, что он находился, по-видимому, в периоде самосозерцания или самолюбования. Человек со звездой — это было уже нечто религиозное. В человека со звездой надо верить.

— Вы вправе спросить, какое все это имеет к вам отношение. Немалое. Предпринят шаг, направленный против меня, как вашего многолетнего противника. Но если вглядеться, окажется, что это покушение на вас. То есть, конечно, на меня, но я отбрешусь, добьюсь опровержения, а вы свою открывающуюся возможность работы погубите бесповоротно.



В студенческие годы Остроградский видел запомнившийся фильм «Кабинет Каллигари», от которого надолго осталось впечатление неприятного и даже опасного волшебства, живущего рядом с нами. Уже не с любопытством, а с ощущеньем скрытого неудобства, угрозы, обладающей почти магической силой, смотрел Остроградский на плотного, благополучного, пожалуй, даже красивого человека, сидевшего перед ним в дорогой, накинутой на сильные плечи шубе.

— Вам нужна лаборатория, Анатолий Осипович, да такая, чтобы в нее никто, ни единая душа не лазала. Хотите ее получить? Не завтра, а, скажем, через неделю?

Остроградский молчал.

— Разумеется, не из моих рук — это было бы неловко и глупо. От заместителя министра, который пригласит вас к себе, посожалеет о случившемся. Ну и предложит.

На этот раз он долго ждал ответа и получил бы весьма неожиданный, потому что Остроградский почувствовал острое желание ударить его стоявшей в углу суковатой палкой. Но Анатолий Осипович только взглянул на палку.

— Я знаю, у вас затруднения. Прописка и прочее. Квартира. Это все возникнет не мгновенно, но без малейших усилий и даже, как это ни странно, без вашего участия. Разве что придется подписать две-три бумаги.

На этот раз минуты две посидели, не разговаривая, дожидаясь, кто же первый начнет.

Начал Снегирев.

— Я понимаю, вам ответить трудно. Дело зашло далеко, и бить отбой — я говорю о статье — неудобно. Так пускай же она с богом печатается, если это так важно для вас и ваших друзей. Признаюсь откровенно, мне прямо сказано — потерпеть, потому что, если на одну чашу весов положить меня со всеми моими неприятностями, а на другую — вас, никто не усомнится в том, которая перетянет.

Все это было вздором или даже просто ложью, хотя бы по той причине, что Снегирев противоречил себе. То статья, «если в нее вглядеться», была шагом весьма опасным, потому что она отменяла возможность работы. То она ничего не отменяла, «и даже лучше, если ее напечатают, — подумал Остроградский с внезапно блеснувшей догадкой, — потому что если я под прикрытием этой статьи получу лабораторию — и волки будут целы, и овцы сыты. Он действительно выпутается, а я буду у него в кармане».

На этот раз молчание длилось так долго, что Снегирев, догадавшись о его преднамеренности, выпрямился и побледнел.

— Анатолий Осипович, мне нужен ответ, — вежливо, но уже сдерживаясь, сказал он. — Даже не ответ, а ваше согласие переговорить в министерстве. Да или нет?

Остроградский помедлил еще немного.

— Валерий Павлович, — сказал он. — Ведь у вас, помнится, еще в кандидатской были любопытные соображения о зимовальных миграциях хамсы. Как будто я больше не встречал ваших сообщений по этому вопросу?

Снегирев встал, надел шубу и застегнулся. Лицо у него было спокойное, но такое, что Остроградский подумал: «А ведь ты зарезал бы меня, сукин сын, будь твоя воля».

Он любезно проводил гостя.

24

Ольга Прохоровна на два дня отпросилась с работы, сказав, что уезжает за город, потому что боится оставаться зимой с болезненной девочкой в сыром полуподвале. Но на Кадашевской нельзя было сказать правду. Как ни плоха была ее комната, на нее могли найтись — и непременно нашлись бы — охотники. Она не собиралась выписываться, — и все-таки надо было постараться, чтобы соседям даже не пришло в голову, что она уезжает надолго. Она объяснила им, что дача служебная. Библиотека иностранной литературы устроила в Лазаревке нечто вроде загородного детского сада.