Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 88

— Что такое? Почему вы так сделали? Ведь вам не этого хотелось. Второй раз вы начинали этюд какой-то скучный, усталый... посмотрели на нее равнодушно и — оттого ли, что видите ее каждый день вот уже несколько лет, присмотрелись и вам она не интересна, от чего ли другого — только вам стало еще скучнее. Так шло у вас. Но вы вдруг все в себе сломали и «развеселились». Зачем?

— Что же я буду выносить на сцену свое личное, домашнее! Кому это нужно! А кроме того, то, что во мне происходило, было слишком просто. Я устал, мне скучно, я не хочу ничего делать... Это хоть и правда, но разве это искусство? Это совершенно неинтересная, вульгарная правда. Зачем она?

Обратите внимание: «Слишком просто»!.. Очевидно, простота ниже его достоинства!

И кроме того: как привык человек к насильничанию над собой! Простота и легкость ему уже кажутся даже неверными. Не искусством!

Его сотоварищи не выдержали, накинулись на него и после долгих препирательств убедили «попробовать» до конца этот новый для него путь: «Пусть он неверен, а ты все-таки попробуй. Из любопытства... Ну, будет нам скучно, неинтересно — что за беда? Ты пусти себя на это, попробуй. Рискни».

Уговорили. Согласился.

Но тут произошла подлинная катастрофа.

Текст был самый спокойный:

— Ты сегодня идешь куда-нибудь?

— Нет, не пойду. Я — дома.

— Очень хорошо.

— А что?

— Так... Я тебя очень редко вижу.

— Все занята.

Так как актер только что выдержал спор, и в споре этом он не остался победителем, то, естественно, в нем еще сидело заглушенное раздражение. Под влиянием этого раздражения и пошел этюд.

Две-три секунды он сдерживал себя, а затем — отщелкнул внутри привычный предохранитель: ладно, мол! Вы хотите, чтобы я «пускал»? Так вот, получите!

Метнул на нее тяжелый, неприязненный взгляд.

— Ты сегодня идешь куда-нибудь?

Она не видела его лица, но звук его голоса хлестнул ее. Она обернулась и вздрогнула: перед ней кто-то другой, незнакомый, неприятный...

— Нет, не пойду... Я — дома. (А что? Что с тобой?)

Его заглушённое раздражение вылилось на нее... По-видимому, она представилась ему человеком, над которым он имеет неограниченную власть. И со дна души его поднялась такая злоба, такой мрак!

— Оч-чень хорошо! (что дома). Оч-чень хорошо!..

— А что?

Она замерла от испуга. А мы, оторопелые, смотрели, как из глубины этого корректного, сдержанного (но, правда, не всеми любимого) человека вылезает такое страшное!.. Эге, брат! Да ты вот какой! В душе-то у тебя совсем не корректность и не любезность...





Глаза его скользнули в нашу сторону, и он... очнулся.

Поняв, что по неосторожности приоткрыл нам свои тайники, спохватился... и кинулся играть своего спасительного «мальчика с тросточкой» — засмеялся, повернулся на одной ножке и благополучно проболтал весь оставшийся текст.

На вопрос: «Что это было?» — он ответил, как и следовало ожидать, приблизительно так: «Я хотел пошутить над ней, попугать ее...»

Всем было ясно, однако, что ему было совсем не до шуток, а просто он неожиданно для себя приоткрылся. Он — такой приличный, такой воспитанный, обходительный — вдруг показал нам свой скрытый характер!

Он и на сцене, «когда нужно», открывается, конечно,— «в искусстве нельзя быть закрытым»,— но открывает он только один маленький проверенный и предназначенный для общего пользования уголок. Из уголка этого выскакивает и смелость, и темперамент, и даже, может быть, грубость. Но это не опасно: все это не его личное, а наигранное. Пусть все смотрят и поражаются: какой он темпераментный и дерзкий актер!

А что касается своего интимного, задушевного, это, конечно, он бережет пуще всего. «Какое же это искусство? — с видом знатока говорит он,— какая игра? Это я сам! И, кроме того, буду я еще раскидывать свою душу направо и налево!»

Но верное «начало» и «пускание» прорвались сквозь все преграды.

Теперь только не отступаться, только продолжать эту работу дальше. И прежде всего успокоить и убедить его: нет никакой беды в том, что из него самочинно полезли все те «ужасы», которые неведомо для нас таятся на дне души... Что, например, без этих «ужасов» ни Яго, ни Макбета, ни Ричарда, ни Шейлока сыграть нельзя — они будут пресны. Что ведь не только темное и отрицательное таится в душе его, а поискать, так ведь есть, наверно, и прекрасное... Только он по своей робости (да, представьте, этот самоуверенный эгоист, в сущности, робок — потому он и скрытен, потому и хитер, потому и не художник), он по своей робости прячет свое истинно ценное, а выносит на свет только корректность, уравновешенность, любезность и прочую шелуху. Для жизни, это может быть и нужно, но для творчества — шелуха. 

„Пускание" на штамп

У многих появятся сомнения: разве «пускание» такая уж панацея от всех бед? А если у актера скверные привычки? Если он немилосердно заштампован? Так его и оставить в покое: пусть его «пускает себя»? Ну, «пустит»... что же будет? Захлебнешься от штампов.

Урок душевной техники. Старый «опытный» актер немилосердно угостил нас штампами: наизображал всяких чувств, следил за публикой — доходит ли до нее его мастерская игра, выдерживал эффектные паузы... словом, проделывал все, что полагается патентованному ремесленнику да еще с сомнительным вкусом.

Все ждут, что я сейчас буду беспощадно разносить его... И вдруг я начинаю хвалить. Хвалю за то, что он так замечательно «пускал себя», что он блестяще играл образ ломаки и кривляки — вот тут он великолепно сделал то, тут — другое... а тут ему хотелось еще и это. Жаль, что он себе этого не разрешил — было бы еще лучше!

Понимают ли ученики всю эту мою дипломатию или нет — сейчас для меня не важно. Мне важен он — актер.

Происходит сражение. Я делаю попытку прорваться через все его ремесленные навыки к художественной правде.

В продолжение многих лет он привык к наигрышу, к фальши, и без этой фальши и наигрыша он на сцене обойтись уже не может — это стало его второй природой. Здесь он дал ей полную свободу, за эту свободу я и хвалил его.

Только до сих пор он не подозревал, что посмотреть его со стороны,— так видно, что это фальшь. Он привык думать, что это производит впечатление правды, но вот оказывается...

В нем происходит некоторый сдвиг. Он оглядывается на свое самочувствие и видит, что там есть немалая доля искусственности, которая до сих пор спасала его, а теперь...

В продолжение нескольких секунд он не знает, как ему быть: с одной стороны, его самым оскорбительным образом разоблачают... с другой — хвалят! Он смущен, выбит из колеи, но видит, что отношение к нему не только доброжелательное, но прямо дружественное и вполне серьезное...

Хвалишь, хвалишь его, да тут же и предложишь: давайте-ка теперь возьмем другой образ — человека, который никогда не лжет, да и не умеет лгать. «Отдайтесь» этому так же безраздельно, как вы «отдались» тому кривляке...

Естественно было бы ждать провала — ведь он так привык к фальши на сцене, так безнадежно заштампован... А между тем — представьте себе! — оттого ли, что фокус его разоблачен, или оттого, что я так убежденно и настойчиво хвалил его, душа его открылась, и он... рискнет! А если рискнет — сделает! Только не надо ему для начала давать ничего трудного. Да помочь ему еще поддержкой — и сделает!

А сделал, испробовал вкус настоящего — захочется еще и еще раз.

Нередко режиссеры и педагоги борются с фальшью и штампами прямо, в открытую: только актер шагнет на сцену — режиссер уже кричит: «Штамп! Снова!» Сконфуженный актер скрывается за кулисы. Но только что он покажется — опять: «Ложь!» Такой прием повторяется до тех пор, пока актер, потеряв всякое понимание того, что нужно и что не нужно, не впадет в состояние прострации.

Эта «борьба» дает иногда и положительный результат: она хорошо сбивает спесь с не в меру самоуверенного и зазнавшегося актера.