Страница 9 из 19
Что он говорил мне?
Не получив ответа на этот вопрос, я просыпаюсь. Долго лежу, всматриваюсь в темноту. Веки тяжелеют, я проваливаюсь. Чувствую стесненность и духоту. Что-то засветилось. Да это же печь. Она раскаляется добела. Так раскаляется, что светлеет, светлеет, и я уже вижу бабку. Ту самую, которая выхаживала меня в землянке. Бабка плачет, крестит меня, что-то говорит. Понять ее тоже невозможно, потому что шевелятся только губы, а голоса ее мне не слышно. Я снова просыпаюсь, думаю о моем сегодняшнем положении, о том, что так дальше продолжаться не может, я должен на что-то решиться.
На что?
То ли я где-то читал, то ли мне кто-то говорил, что ложь, даже библейская, та, что во спасение, оборачивается худым прежде всего для лгущего. Не про меня ли это? Я утаил правду в анкете и теперь расплачиваюсь. Тот же писарь с экипажа строит обо мне всяческие догадки, домысливает мою биографию, твердо верит в то, что у меня было в жизни такое, о чем лучше умолчать. Переписать анкету? Дополнить ее? Разложить три года по полочкам? Но как? За три года я всех мест, где побывал, не вспомню. Куда-то ехал, бродяжничал. Как все это описать?
Вопросы, вопросы… А необходимы ответы. Их нет. Всего мне не вспомнить, а то, что вспомнится, проверить нельзя. Да и кто станет проверять? Тот майор с экипажа? К таким лучше не попадать. Такие себе не верят, где уж поверить беспризорнику, бродяге…
— Что с вами, юноша? — спрашивает утром Кедубец. — Вы надели на себя чужое, слишком бледное лицо. Вам нездоровится?
— Леня, — говорю я, — почему все сволочи вокруг?
У Лени глаза округлились от моего вопроса.
— Вы серьезно, юноша?
— Да.
— Серьезно такие вопросы походя не задают.
Он поворачивается и уходит. До обеда мы работаем. После обеда Кедубец кивает, мы уходим с ним к морю. Палит солнце. Ни дуновения. А по мне сейчас сильный шторм был бы в пору. Воспоминание о разведчиках, бессонница заставили спросить себя, а что же дальше? Таскал ящики, не мог отделаться от этого проклятого вопроса. Не находил ответа. Жизнь прожить — не поле перейти… Все у меня запуталось. Когда-то… Да, тогда же, при жизни дяди Паши Сокола, легко мне стало. Не надо было ловчить, врать, скрывать. Я открылся, и мне было легко. Но потом? КПЗ, детприемники, детдома, побеги из них, улица, дороги и снова по кругу, по кругу до самой школы юнг…
— Садись, — приглашает Кедубец.
Мы садимся на камни, молчим, потом Леня начинает говорить. Слова его жесткие, соленые, как морская вода.
— Ты сопляк, юнга, — говорит Леня. — Не хочешь говорить о себе, не надо. Не в моих правилах лапать чужие души, но каждый человек должен отвечать за свои слова. Никому не дано право обвинять людей в сволочизме, запомни это. Не за сволочей мы лезли в пекло, не со сволочами шли все эти тяжкие годы.
— Но…
— Молчи и слушай, — приказывает он. — Я не хочу знать, за что ты попал в экипаж. Несправедливость? Может быть. Если это так — дерись. Не умеешь — научись. Нет сил — сдайся. Вот железное правило. На службе только жратва да шмотки по норме положены, остального добивайся сам. Как, впрочем, и в жизни. На готовое не надейся. Иждивенчество здоровых люден самое большое паскудство. Не ждите манны небесной, всего добивайтесь сами. Если надо, повторяю, деритесь.
— А вы, — не выдерживаю я, — деретесь?
— Я сказал тебе, сопляк, сам не терплю, другим не разрешаю лапать чужие души. Мы ждем демо-о-би-ли-зацию. А сволочи… Они были, есть и будут. Но чтобы всех скопом зачислять в эту категорию… Нет у, тебя права так судить о людях: Ни у кого нет такого права, понял? Сначала в себя глянь поглужбе. Найдешь что — продолжим разговор.
Он встал и ушел.
Странно, но я не почувствовал обиды от его слов. Была в его словах какая-то скрытая от меня сила. Вспомнил я чепе в части, когда стоял на посту, разговор с майором в экипаже, каждый свой шаг после школы юнг, подумал о том, что не всегда и не во всем я был прав. Я отмечал для себя лишь обиды, несправедливости. И после и до школы юнг. Но плыл-то я все эти годы по течению, подумалось мне, и если греб иногда, то не всегда в нужную сторону.
Засвербило во мне после разговора с Леней.
На шкентеле
История с мичманом добром не кончилась. К мичману приехал тот майор, и они совещались. Нас сняли с участка, куда-то повезли. Старую полуторку мучает кашель. В нашей группе есть парень — Генка Егоров. Он русский, но родился и вырос в этих местах.
— Слушай, Гена, — доносится до меня голос Леонида, — что это за птички сидят на проводах и почему они зеленые?
— Вороны! — кричит в ответ Гена.
— Вороны? — удивляется Леня. — С чего они позеленели?
— С того же, наверное, с чего почернели твои одесские.
— Как их зовут аборигены?
— Гюйкарга.
— Как, как… Гюй, ты говоришь, карга? — он смеется. — Карга! Как мама той моей одесской знакомой, что для меня невеста…
Нам весело. Нам хочется многое узнать из того, что видим. Мы спрашиваем Гену о желтых птицах и узнаем, что это сарыгейнах, то есть желтая рубашка, что красивую, вроде нашего снегиря, только ярче, птаху зовут кизляркушу — девичья песня, а те растения, что островками выступают среди серебристых плешин шорлуха, то есть соли, называют караган. Мы затягиваем «Варяга». Птицы, привыкшие к змеиным шорохам песков, стаями поднимаются из зарослей. Чем дальше, тем меньше встречается поселков. Внезапно оборвался бег телеграфных проводов, скрылся последний виноградник, перед нами, на сколько хватало глаз, лежали пески. Ни кустика, ни колючки. Незаметно оборвалась песня.
Похоже, что приехали мы на край земли. Справа, слева и впереди — только море. Мы забрались на самый кончик длиннющей песчаной косы. Ни деревца вокруг, ни кустика. Одно-единственное строение среди песков, и возле него колодец с журавлем. Далеко виднеется маяк. Мы стоим в строю.
Перед нами выступает все тот же майор из экипажа. Он то стоит, замерев каменным изваянием, то вдруг начинает медленно прохаживаться вдоль строя, глядя на нас чуть прищуренными глазами, сняв фуражку, постукивая этой фуражкой себя по ноге. Речь его проста, сводится к одному. Все мы дармоеды, морально разложившиеся типы. Он, майор, должен сделать из нас настоящих воинов. Мы должны разобрать баржу, которую когда-то вынесло штормом на берег, сняв с нее все дерево, начиная с обшивки, сложить это дерево в штабеля у дороги. Металл мы тоже должны отодрать, для этого нам оставляется инструмент: кувалды и зубила. Металл мы тоже должны сложить у дороги. Причем мы должны проявить себя, хорошо работать, иначе нам же станет хуже. Помянув в конце речи мичмана (обидели человека), какого-то лейтенанта Дронова (так обойтись с человеком), майор сел на катер и ушел. Старшим над всеми он назначил Кедубца.
Как мы обидели мичмана, я знаю. Но кто такой лейтенант Дронов? Эту фамилию я слышу впервые. Что с ним произошло? Какое отношение имеет этот лейтенант к нашей группе?
— То была грустная история, — ответил на мои вопросы Кедубец. — Нет, по-человечески, мне того лейтенанта жалко. По сути… Он многому научился в песках под Красноводском, ибо самый великий учитель — жизнь.
Под Красноводском наша группа работала до того, как ее вернули в экипаж. Старшим группы был назначен выпускник училища лейтенант Дронов. Где-то что-то не сошлось, его куда-то не туда направили, вакансии не оказалось, он и очутился в экипаже. Командуя над первым в своей жизни подразделением, лейтенант не жалел ни сил, ни времени. О ребятах ему наговорили черт знает что, и он старался. Работа была тяжелой, но он по совету все того же майора ввел еще и строевую подготовку, нажимал на голосовые связки. Однажды ночью у лейтенанта пропало все обмундирование от фуражки до сапог. Осталось одно исподнее, и то зимнее.
— Вы мне не поверите, юноша, но лейтенант так расстроился, что перестал командовать, — рассказывал Леня. — Чуть позже так обрадовался… Когда с первым же катером вернулся в экипаж, где его ждало извещение о посылке. Говорят, он чуть не плакал от радости, когда в посылке обнаружил свою форму. Вот ведь воистину не знаешь, где что найдешь, где потеряешь. Как говорил поэт: «Где солнце, там и тень». И смех, как говорят, и слезы.