Страница 6 из 30
Можно ограничиться приведенными примерами для того, чтобы удостоверить в данную эпоху факт некоторого сближения высших слоев московского населения с иностранной, западно-европейской культурой. Но можно говорить еще и о том, что при Грозном низы московского населения также стали привыкать к общению с «фрягами» и «немцами». Весь рабочий люд, живший и трудившийся тогда на путях торгового оборота Москвы с заграницей, вступил в деловые связи с иностранными купцами, служил им на пристанях и судах, на сухопутных дорогах и в гостиных дворах, словом, всюду, где двигался и хранился заморский товар. Население тех городов, куда внедрялись на житье или на службу пленные «немцы», привыкало видеть их на улицах и рынках, даже в собственных домах на временном постое. В самой Москве всего больше было на житье таких иноземцев, невольных колонистов, брошенных судьбой в распоряжение московской власти. Они были поселены где-то «на Болвановке близь Москвы» (по определению Горсея), вернее всего, в Замоскворечьи, а затем в особой «слободе» на берегу речки Яузы, где с 1575–1576 гг. у них была своя протестантская церковь. Один из современников, поляк Немоевский, говорит про эту слободу, что в ней было построено около полутораста халуп (хат), по московскому обычаю с черными избами, над рекой Яузой; на реке же под заборами стояли городские мельницы. Кроме особо отведенных им мест, иноземцы, по-видимому, имели возможность селиться и двигаться в самой Москве, в различных ее кварталах, если только не подлежали, по службе или по иным причинам, прикреплению к какой-либо «слободе» или «двору». Любопытные бытовые черты записаны в дневнике датского посла Акселя Гюльденстиерне, бывшего в Москве с герцогом Гансом в 1602 году. Он пишет, между прочим, что в первое время по приезде герцога в Москву его со свитой поместили на большом подворье у самого Кремля, а затем отвели датчанам еще несколько дворов по соседству, образовав из них одну усадьбу. Сначала неохотно разрешали людям герцога ходить по городу; но затем датчане «не стали ни у кого спрашиваться и шли, куда хотели, гулять или делать покупки». Им в этом не мешали, но запрещали русским и жившим в Москве немцам разговаривать с датчанами без казенного толмача, даже арестовали некоторых немцев за то, что они нарушили запрещение. Но это не помогло: «наши люди и местные немцы все же украдкой сходились поговорить между собой» (говорит посол). Тогда русские «позволили нашим дворянам и прислуге ходить и ездить верхом по городу, куда им угодно, с тем, однако, чтобы они брали с собой пристава; это и соблюдалось два-три дня, а после того всякий выезжал и уходил, куда хотел без пристава». Как известно, принц Ганс умер в Москве и был погребен у протестантской кирки в немецкой слободе на Яузе. При подробном описании похорон посол упоминает, между прочим, о том, что при следовании торжественной похоронной процессии от датского подворья в слободу «немецкие дворяне, воины и купцы, как московские, так и из немецкой слободы, присоединились к процессии частью в городе, частью за городом и провожали тело до места погребения; множество немецких дам, девиц и горожанок тоже встретили погребальное шествие частью вне церкви, частью в церкви».
Все эти подробности живо рисуют нам жизнь при Борисе Годунове немецкой колонии в Москве, многолюдной и мало стесненной. Можно думать, что такова же была эта жизнь и при Грозном. Раз только, в последние годы своей жизни, Грозный «опалился» на немцев, живших в немецкой слободе, и учинил в ней жестокий погром, после чего, однако, слобода оправилась и зажила прежней жизнью. Посторонний наблюдатель этой своеобразной протестантской общины, католик Маржерет рисует быт этой слободы любопытными чертами. Он говорит о ливонцах, поселенных в слободе, что «потеряв отечество и имущество, сделавшись рабами народа грубого и жестокого, под правлением государя самовластного, они, вместо смирения по причине таких бедствий, вели себя столь гордо, поступали столь высокомерно, одевались столь роскошно, что казались принцами и принцессами; женщины, посещая церковь, наряжались не иначе, как в бархат, атлас, камку; самая последняя носила тафтяное платье, хотя ничего более не имела». Источником благосостояния слободы была, по Маржерету, торговля, в особенности торговля вином, корчемство. Такие подробности свидетельствуют как будто о чрезвычайно благоприятной материальной обстановке: иноземец в Москве в XVI веке мог жить, что называется, припеваючи, не терпя особых стеснений ни от правительства, ни от окружающей среди, доступной его общению и эксплуатации. Только грубая уличная толпа иногда оскорбляла насмешками и бранью непривычных для нее иноземцев, усвоив для них поносительные прозвища и самую их слободу прозвав неофициальным именем «Кокуй».
VII
Областью материальных и практических заимствований и сношений не ограничивалось общение Москвы с культурным Западом. С Запада на Русь в XV–XVI вв. проникали и те идеи, на которых вырастало миросозерцание эпохи Возрождения. Но там, на Западе, это миросозерцание имело блеск и силу утреннего солнца, ярко светившего пробужденному разуму; здесь же на Руси оно пока мерцало редкими зарницами, не разгонявшими ночного мрака и страшившими косное суеверие массы. Удаленная ото всех культурных центров, задавленная борьбой за самое существование народности, порабощенная татарщиной, «Москва XV века (по словам проф. М.Н. Сперанского) вырабатывает однобокий, отсталый тип средневекового миросозерцания на основах непонятого или дурно понятого византивизма: религиозная, позднее национальная, исключительность, формальное отношение к идеям религии, буквалистика, обрядность, отсутствие образования, заменявшегося лишь начетничеством, — все черты общего средневекового склада ума, но доведенные до односторонности, подчас уродливости». Это «направление, властно проводимое в жизнь церковью и Государством в тесном их союзе», возбудило против себя реакцию прежде всего там, где русские люди соприкасались с западноевропейцами — на западных рубежах Руси, именно в Новгороде и Пскове. Не говоря о мало известной ранней ереси «стригольников», позднейшее движение «жидовствующих» несомненно заключало в себе элементы западно-европейского рационализма. Оно широко охватило круги новгородских книжников, перекинулось в Москву и проникло даже в руководящую правительственную среду. Необходимы были особые усилия иерархии и светской власти для того, чтобы справиться с «ересью» и подавить ее. Ересь была осуждена; ее исповедники пострадали, но созданное ими настроение критики и скепсиса в отношении догмы и церковного строя не умерло. Оно передалось в другие круги, менее радикальные, не шедшие на ересь и отступничество, но склонные верить лишь тому, что «согласно моему разуму к благоугождению божию и к пользе души». В этих кругах работа мысли приводила к желанию знать не только свою письменность, но и западную, относящуюся к делу литературу. Поэтому вырос интерес к переводам, которые предпринимались даже официально. На рубеже XV и XVI веков было переведено несколько богословских книг, ученых трактатов («Логика и „Космография“) и астрологических сочинений. „Начало обновления идейной жизни Московской Руси было таким образом положено“ (говорит М.Н.Сперанский): „уже к половине XVI века в Москве ясно намечаются результаты этой работы“. Становится явной борьба двух направлений, прогрессивного и консервативного. Сторонники обоих одинаково чувствуют, что „старое отошло“, но разно понимают, чем надлежало бы его заменить. Одни тянутся к Западу, „постепенно увеличивая запас западной литературы в обиходе русской и тем подготовляя окончательное торжество западной культуры на Руси“. Другие стремятся „сдержать порывы вольнодумцев, доказать их ненужность, доказать, что старые основы не отжили, что они живы, только затерты небрежением“. Не заимствование со стороны, но обновление своих старых устоев становится задачей этого направления, к которому принадлежал сам Грозный и его духовный пестун митрополит Макарий[3]. Но именно на Грозном и видна сила новых культурных веяний в московской жизни. Охранитель ветхих верований и идеалов, он сам настолько подался в сторону „варварской“ новизны, что возбудил, как мы видели, изумление и негодование московских националистов, считавших, что „вся внутренняя его в руку варвар быша“. Младенческое состояние культурно-политической мысли в ту эпоху не могло установить внутреннюю связь между различными сторонами жизни: боясь новшеств в сфере идей и верований, охотно шли на материальное заимствование со стороны.
вернуться3
Цитаты взяты нами из любопытнейшего очерка М.Сперанского: «Идейные движения в старой Москве» (в сборнике «Москва в ее прошлом и настоящем», часть II, вып. 4-й, изд. Т-ва «Образование»).