Страница 8 из 20
Каждый вспомнил Соловья такого ж точно, Кто в Неаполе, кто в Праге, Кто над Рейном, в час урочный, Кто — таинственную маску, Блеск луны и блеск залива, Кто — трактиров швабских Гебу, Разливательницу пива…
пришли — и ужаснулись! Они не начали по пунктам и «письменности» добираться, кто подлинно
В великолепных auto-da-fe Сжигали злых еретиков,а прямо указали на «кроткого» Торквемаду, который по документам был совершенно чист, неизменно советуя государству «обходиться с грешниками кротко — без пролития крови». Простые, грубые «завсегдатаи» швабских, толедских, вормских и иных «трактиров» — пошли кучею не по адресу к светскому государству, а к воротам «Святейшего Судилища»[7] — и разломали его, и растоптали все, и посолили солью самую землю, на которой оно стояло, дабы ничего не смело расти на его ужасном месте. Грубые люди! А ведь «письменность» вся была на стороне Святого Судилища?! Там были кроткие фразы! И невозможно же, невозможно предположить прямой, в лицо, злобы, хотя бы даже у Торквемады. «Жги!» — нет, этого и он не говорил. Но тайною диалектикою души, но вековым привыканием «к мерам все более и более строгим» и вековым отвыканием от людей, от жизни, от площади, от улицы, от природы — он был приведен к деяниям, уже ничего не говорившим его иссохшему в размышлениях сердцу, его оскорбленному в «святости» сердцу. «Род сей (людской) жестоковыен: и ничем не можно избыть из него беса лукавства»… кроме как тем-то и тем-то, и так вплоть до «огонька». Считаю ли я Л. Писарева, г. Басаргина, М.А. Новоселова — людьми дурными? Избави Бог. Но дух учения их зол: и, лично, может быть, хорошие люди, — они уже введены в лабиринт того таинственного духовного движения, которое на далеком конце завершается Торквемадою. Но в католичестве все завершено, у нас же все оборвано, робко, нерешительно: «Они (г. Мережковский, я и вся „компания“) — филозои» (термин взят из последнего романа г. Боборыкина), формулирует и Басаргин; и слово так выражает основную его точку зрения на нас, что он повторяет ее и в юбилейных статьях о Хомякове, кивая в нашу же сторону. «Филозои, — поясняет он, — любители жизни». Вот это-то, любовь к жизни, — и есть метафизическая точка поворота от мировоззрения ихнего к мировоззрению нашему. Не беспокойтесь: они не только бы простили нам полное равнодушие к религии, к христианству, даже отречение от Лика Христова (ведь не мучительно же они восстают ну хоть на Карла Фохта, Бокля, Бюхнера); все бы простили, полный выход не только из христианства, но из всего круга всемирной религиозности, как простили это или равнодушно отнеслись к этому во всем нашем образованном обществе; но вот этого «филозойства», этого прилепления к миру, уважения к миру — они не простят никогда! ни за что!! Собираю я мелочные факты и размышляю давно: года два назад в каком-то «прибавлении» к «Биржевым Ведомостям», взятым на ходу у швейцара, прочел я в «мелких известиях» на 4-й странице следующий факт: в Алжире (или Тунисе) служил какой-то богатый француз и свел дружбу с мелким туземным князьком. Жил там долго, а князька очень полюбил. И стал ему князек сообщать правила их веры, всю премудрость и, может быть, нам не известную поэзию мусульманства. Мелкий шрифт — короток, и я передам только схему: кончилось тем, что француз по существу ли или по форме — перешел в мусульманство. Во Франции и в Париже ведь давно всякой веры нет; там — франкмасонство, «культ Изиды», «черная месса», вообще мало ли что. Конечно, за переход в мусульманство никто не думал его преследовать. Просто — не интересно было, и никто вопросом о религии его не интересовался. Но, последуя князьку (мне даже неловко писать — но факт достоин философского размышления), он последовательно женился на одной ли, на двух ли туземках. Связи его с Парижем и Францией не были разорваны, и раз в несколько лет он посещал, на несколько недель, свою родину. Понравилась ему очень француженка-девушка, образованная и из общества. Он делает ей предложение, но и объясняет о себе все, т. е. что у него уже три жены. Та ужаснулась. Он ей также нравился, но все его положение ей представилось до того чудовищным, что она не могла постигнуть его сути; а из рассуждений и оправданий его ничего не разумела. Во всяком случае, раньше чем сделать шаг, она захотела увидеть его жизнь на месте, как это «обходится», каков быт и психика. Поехала, долго жила, не соединяя с его судьбою — своей; но наконец, все выверив, может быть войдя в новую духовную обстановку, — согласилась и вышла за него замуж. Доселе — факт: но вот начинается интересное. Через несколько лет со всею своей уже чрезвычайно обширной семьей он приехал в Париж: его никто не принял! ни друзья, ни родные!! Все спортсмены, любители конских бегов, имеющие по 3–4 содержанки, все, наконец, постоянные посетители домов терпимости, соблазняющие и кидающие с ребенком девушек, полные атеисты и не христиане — не сочли возможным просто «узнать его на улице», поклониться. Франция для него умерла. Он умер для Франции. Рассказ меня до того поразил, что я тогда же пришел к догадке: «Тут — метафизика, метафизическая точка всего (исторического) христианства». Дело вовсе не в атеизме — он прощается; не в разврате — и он прощается; не в лице Христа даже — и Его полное забвение прощается же. Все — прощено, ко всему — равнодушны. «Он друг наш, он — приятель наш, хоть и неверующий, хоть bon vivant». Вольтер, английские деисты, Штраус, — нисколько, ни малейше не вышли из «христианского общества», суть — его живые фракции, его филиальные отделения, разветвления. Но (перехожу к другому, подтверждающему примеру), напр., мормоны — исключены из парламента Соединенных Штатов, и, очевидно, не за религию (ибо атеисты могут в нем состоять), но за быт, аналогичный тунисскому обитателю. Исключены — и почти преследуются на улицах, почти побиваются камнями. Вот это-то и наблюдайте, это-то и любопытно, тут-то и философия. Вольтер с триумфом въехал в Париж, осмеяв все католичество. Значит, не в католичестве дело, не в церковном строе. Можно быть вне церкви, а из «христианского общества», с пожатием рук и приятным bon vivant'cтвом — не выходить. Наблюдайте эти абсолютные расхождения, абсолютную ненависть, как у civis romanus (римский гражданин (лат.)) — к servus (раб (лат.)), как у эллина — к????????? как у «крещеного» — к «обрезанному»: и вы тут только и откроете зерно расхождения целых культур, цивилизаций. Ведь что сделал тунисец или мормон: да всю жизнь он знает только 4-х женщин, т. е. раз в семь меньше даже «плохонького», дохленького француза. В сторону скромности, умеренности — у него решительный плюс (это-то невеста-девушка, верно, и высмотрела). Не в скромности дело. В чем же? Возьмем нелюбимую жену, Мину из «Красного карбункула»: смерть, окончившая годы истязаний. Да, но и с этим фактом решительно не «перестает подавать руку» европейское общество. Наконец, измена жене: возьмем Стиву Облонского (из «Анны Карениной»). Да он — что новая станция, то вновь и изменяет прелестной своей Долли: так за это его не только общество не судит, но даже и старый добрый камердинер «осерчал на барыню», что та вздумала обидеться. В чем же дело? И особенно, в чем оно, когда в нами читаемой Св. Библии случай с Иаковом, жившим одновременно с Рахилью, Лией, Валлой и Зелфой, дает картину, точь-в-точь повторенную тунисцем и мормонами? Решительно невозможно этого постигнуть иначе (и ведь что за дело Парижу до довольства или недовольства тех четырех тунисских жен? до их счастья или несчастья? Ведь тысячи проституток сгнивают, несчастные ни в каком случае не менее, чем четыре эти «несчастные» женщины?), — итак, говорю я, невозможно постигнуть этого иначе, как что это есть отношение (общества) к фактическому разрушению, в самом быте, в самой жизни, того «основного христианского настроения духа», которое, увы, у М.А. Новоселова одно с Вольтером и Штраусом. Пусть Штраус написал «Жизнь Иисуса»: да, но он — в (предполагаемом) «настроении Иисуса», меланхолическом, печальном; «он христианин» (по основному настроению); Гейне пел стишки — а все же был меланхоликом. Наконец, Нана — она сгниет в болезни и «раскается». Все — «основные христианские настроения». Наконец, если мы возьмем завсегдатая публичных домов, то ведь и его не может не тошнить всю жизнь от них: опять — «основное настроение христиан». Оттого-то «блуд» слишком прощен, ибо он — пакость, от него — тошнит, и «основное настроение» М.А. Новоселова — цело. Везде оно цело, в крутящемся и мрачном Париже, на балу, в театре, в балете: ибо на дне всего этого — горечь и ясное отчаяние. Но странный тунисец, в прихотливой судьбе своей, ступил на точку, где отчаяние, и мрак, и раскаяние — и в конце не предвидится; просто — их нет, как и у Иакова, «благословившего дни свои и приложившегося к отцам» (умер). Мука, боль, побои, измена, обман — выключены из семьи таинственным исчезновением ревности в ней; а искание общества, балета, театра, сих лекарств домашней скуки, упразднено тем, что собственный обширный дом уже есть общество, с разнообразием психологии, привычек, манер, обычая, с тем неравенством и волнением, психическим и бытовым, отсутствия коего не выносит человеческая душа (асимметричность души). Что этот тунисец был из скромных скромный француз, не искатель балета, не зарящийся на барышень, не человек, который дому предпочитает клуб и жене — друзей, это само собою чувствуется из всего его поведения: чувствуется, что он на немногих — слишком немногих для нас — точках сосредоточил всю свою душу, без разделения и рассеяния. И вот, ступив на эту точку полного исключения решительно всех «основных христианских настроений», меланхолически-порочных, раскаянно-жестоких (битье жен), слабонервно-лукавых (измена женам), — он вышел вовсе и из христианского общества, разорвал не с Парижем или Франциею, не с друзьями или родными, но с цивилизациею, культурою! И друзья, родные — вступились за цивилизацию и не подали ему руки. Иначе объяснить этот комплекс идей, чувств, отношений — нельзя. Так вот, значит, в чем дело: не в Вольтере, не в Штраусе; не в атеизме или пороке; центр — в счастье без капли горечи в заключение. Без weltschmerz (мировая боль (нем.)). Капля-то чернильная на конце длинной строки о «христианстве» и «добродетелях его», — эта капля и решает все. Всем строкам предыдущим, розовым, голубым, — она сообщает заключительный смысл. Отсюда
вернуться7
Все ли знают, что инквизиция, во всех ее правах и прерогативах, Римом не отменена, не упразднена — и только не действует (за бессилием, может быть временным)? Не без страха выслушал я это от одного умного, скромного, чрезвычайно образованного католика, — и слова эти сказаны мне были вдумчиво и упорно («и не может быть отменена»).