Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 74

– Завтра с утра, – сказал Смоляк, – в Гнилой лощине пошарим. Чует мое сердце, там он, нехристь, схоронился.

– Да что ты ищешь-то? – в сердцах спросил кузнец. – Чего ты к нему привязался? Да он, лягушатник, небось, давно уж до своих добег. Сам говоришь, в Гороховке ихнего брата целый полк. Там он, больше ему податься некуда.

– Это лягушатник не простой, – важно ответил Смоляк. – Не твоего ума дело, понял? Мой это лягушатник. Нужен он мне, и баста. И в Гороховке его нету, помяни мое слово. Завтра в Гнилую лощину пойдем.

Пользуясь темнотой, кузнец пожал плечами. По большому счету ему было все равно – идти в Гнилую лощину или лежать в землянке, почесывая поясницу. Он, конечно, предпочел бы пощупать топором обосновавшихся в Березовке “миродеров”, но спорить со Смоляком было не только бесполезно, но и очень опасно.

В это время со стороны Гороховки, где ночевал французский кавалерийский полк, послышалась приглушенная расстоянием ружейная пальба. Начавшись с нескольких данных вразброд выстрелов, она постепенно достигла густоты настоящего сражения, и так же постепенно пошла на убыль.

– Чего это они? – спросил Смоляк, но кузнец не успел ответить: со стороны деревни вдруг долетел удар такой силы, что даже находившиеся в двух верстах оттуда Смоляк и Илья невольно вздрогнули и пригнулись. Над лесом поднялось багровое зарево, в деревне еще несколько раз громыхнуло, и наступила тишина.

Взрыв порохового парка шестого уланского полка заставил насторожиться пана Кшиштофа. Не понимая, что произошло, Огинский пришпорил лошадь, инстинктивно стремясь поскорее выяснить причину взрыва. Что-то подсказывало ему, что там, вблизи центра событий, он будет в большей безопасности, чем на этой лесной дороге.

Это был тот самый случай, когда внутренний голос толкает человека на необдуманные поступки, чреватые самыми неприятными последствиями. Вглядываясь в разгоравшееся над вершинами деревьев дымное багровое зарево, пан Кшиштоф скакал прямо в руки Смоляка, который, поминутно оглядываясь назад, ехал ему навстречу по той же дороге, скрытый от “своего барина” уже только одним поворотом.

После ночного нападения на деревню из пятидесяти сабель, что были под началом Синцова, в строю осталось чуть более тридцати человек. Потери считались только убитыми; раненые не пожелали покинуть партию. Шестой уланский потерял почти половину своих лошадей, весь пороховой парк и не менее сотни человек убитыми. О результатах вылазки Синцову доложил казачий есаул с аккуратно перевязанной чистой тряпицей головой.

– Радость-то какая, ваше благородие, – закончил он, – что вы живым вернулись! Мы-то, грешным делом, вас похоронить успели. Как оно рвануло…

– Точно так, – язвительно перебил его Синцов, – как оно рвануло, так вы и штаны потеряли. Улепетывали без памяти, аники-воины… Ну, шучу, шучу! Вылазкой я доволен, а что убитые есть, так на то и война. Каждый из наших рубак пятерых лягушатников с собой прихватил – это ли не победа? Ну, ступай, есаул, ступай.

– Ты прямо полководец, – заметил Вацлав Огинский, садясь на привычное место у стены шалаша и отстегивая саблю. – Речи произносишь… Быть тебе генералом, не иначе.

– В рядовые бы не разжаловали, и то хлеб, – буркнул Синцов, валясь на свой земляной топчан. – За своеволие и неторопливость в воссоединении с основными силами армии… А мне надоело от самого Вильно пятиться! Я вам не рак! Я, брат, гусар… А ты молодец, корнет. Потешил душеньку! Кабы не ты, я бы на этих улан когда бы еще зуб наточил. И вел ты себя как подобает… Право, зря мы с тобой стрелялись.

Вацлав нахмурился.

– Ты сам говорил: кто старое помянет… – напомнил он. – Стрелялись-то мы совсем по другому делу.

– Помню, помню я, из-за чего стрелялись, – проворчал Синцов. – Признаю, что был неправ, и приношу свои извинения. Теперь доволен? Жалко, княжны тут нет, я бы ей ручку поцеловал, прощения бы попросил… Как думаешь, простила бы?





Огинский помрачнел.

– Боюсь, что этой возможности у тебя уже не будет, – сказал он. – Мне кажется, что княжна… что она осталась в той избе.

Синцов вскочил, словно его ткнули шилом, ударился головой о низкую крышу шалаша, едва не пробив ее насквозь, выругался и сел.

– Говорил я Неходе: не, спеши поджигать, – повторил он. – Ах, дьявол! Брось, Огинский, этого не может быть.

– Хотелось бы на это надеяться, – не слыша собственных слов, ответил Вацлав, – но ты сам знаешь: на войне как на войне.

Горячка боя, наконец, отпустила его, и он с опозданием осознал, что значила для него смерть Марии Андреевны. Боли не было. Вацлав чувствовал себя так, словно кто-то вынул из него душу и положил на ее место камень – холодный, шершавый и невыносимо тяжелый. Жизнь потеряла смысл. Не было ни цвета, ни запаха, ни вкуса – ничего, кроме легкой печали о том, что могло бы быть, но чего теперь не будет никогда.

Синцов смотрел на него и незаметно ощупывал под ментиком туго набитый золотыми кругляшками кошелек, который совсем недавно спас его от пули Огинского. Поручик окончательно запутался. Молодой Огинский был храбр, несомненно честен, явно неглуп и не помнил зла. Иными словами, перед Синцовым сидел человек, которого при иных обстоятельствах он почел бы за великую честь иметь своим другом. Те его качества, кои Синцов причислял к недостаткам – титул, принадлежность к польской нации, богатство и чересчур, по мнению поручика, утонченное воспитание, – говоря по совести, нельзя было ставить ему в вину, поскольку все это Огинский получил с самого рождения вместе с фамилией и внешностью. В остальном же это был лихой гусар и отменный товарищ. Синцов отлично понимал, что изрядно виноват перед корнетом, но не знал, что ему теперь делать. Его так и подмывало признаться во всем, но язык не поворачивался начать этот трудный разговор, особенно теперь, когда погибла княжна Вязмитинова.

– Что ж, корнет, – сказал он, – поверь, я скорблю не меньше твоего. Я был виноват перед княжною и не успел загладить свою вину. Что сказать тебе, не знаю. Ведь ты был влюблен в нее, кажется?

– Оставим это, – ответил Вацлав. – Теперь это уже не имеет значения. Я думаю о том, куда могла подеваться икона.

– Что ж икона? – пожал плечами Синцов. – Икона – не человек, она не может бегать. Если она находилась в доме, то наверняка сгорела дотла. Как ни жаль, но о ней, видимо, придется забыть. Скажи, что ты теперь намерен делать?

Вацлав непонимающе взглянул на него.

– Что делать? Вот странный вопрос… Ты разве не примешь меня под свое начало?

Синцов сильно потер ладонями щеки. Он ждал именно такого ответа и не знал, как к нему отнестись. С точки зрения пользы для дела присутствие Огинского в партии было настоящим подарком: поручик имел кое-какие планы относительно расширения своей партии и активизации партизанских действий в тылу противника, так что каждый храбрый офицер был для него теперь дороже золота. Но рядом с корнетом Синцов ощущал сильнейшую неловкость, от которой, он знал, ему не удастся избавиться до самой смерти.

– С радостью, – отвечал он. – Да и как я могу тебя не принять? Мы, – он сделал широкий жест рукой вокруг себя, показывая, что имеет в виду всю свою партию, – не банда какая-нибудь, а армейский гусарский полк. Знамя наше при нас, значит, полк жив. А ты офицер нашего полка, и офицер боевой, настоящий. Как я могу тебя не взять? Одно скажу: чертовски рад твоему возвращению. И вот что, корнет: мыслю я, что здесь, в тылу неприятеля, от нас будет гораздо больше пользы для отечества, нежели во фронте, под началом немца Барклая. Я тут составил рапорт на имя князя Багратиона, в коем излагаю свои соображения по поводу пользы войны партизанской. Писание сие надобно доставить в ставку. Дело это рискованное и важное. Я бы послал казака, да вот беда: а ну, как в виду неприятеля пакет доведется уничтожить? Надобно, чтобы курьер мог на словах передать князю суть моего замысла. Понимаешь ли, о чем я толкую?

– Вполне, – ответил Вацлав. – Почту за честь выполнить сие поручение и приложу все силы к тому, чтобы добиться у князя не только одобрения, но и подкреплений.