Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 23

Ребе громко спросил, зачем я пришел, окинул меня быстрым взглядом и сразу же перевел глаза в окно.

Я ответил, что хотел его повидать и что наслышан о его мудрости.

— Бог мудр! — сказал ребе и снова взглянул на меня.

Затем он жестом подозвал меня к столу, протянул руку и сердечным тоном старого друга промолвил: «В добрый час!»

Тем же путем я вернулся обратно на кухню. Рыжий торопливо хлебал деревянной ложкой фасолевый суп. Я дал ему деньги. Левой рукой он принял купюру, а правой, не отрываясь от еды, поднес ко рту ложку.

На улице он догнал меня с расспросами. Ему не терпелось узнать, что творится в мире и не вооружается ли Япония к новой войне.

Мы с ним потолковали про войны и про Европу. Он сказал: «Я слышал, будто японцы — не гои, не как европейцы. Так и чего же они воюют?!»

Думаю, от такого вопроса любой японец пришел бы в смущение и вряд ли нашелся бы что ответить.

А потом оказалось, что в этом маленьком городке живут сплошь рыжие евреи. Через две-три недели они отмечали праздник Торы[18], и я видел, как они танцевали. То не был танец вырождающегося рода. И не только энергия фанатичной веры — в религиозном обряде рвалось наружу само здоровье.

Хасиды брались за руки, плясали в кругу, распускали круг, били в ладоши, мотали в такт головами и, подхватив свитки Торы, кружили их, словно девушек, прижимая к груди, целуя и плача от радости. В танце сквозило эротическое желание. Меня глубоко тронула картина того, как целый народ приносит на алтарь своего Бога чувственную радость, а Книгу строжайших законов обращает в возлюбленную, не различая, сводя воедино телесное вожделение и духовное наслаждение. Страстность и сладострастие, танец и богослужение, всплеск чувственности и молитву.

Из огромных кувшинов хасиды пили медовую настойку. Откуда пошел ложный слух, будто еврей не умеет пить? Тут к восхищению подмешивается укор, недоверие к племени, которому вменяют в вину рассудочность. Но здесь я своими глазами видел, как евреи теряют рассудок, — правда, не после трех кружек пива, а после пяти кувшинов крепкой настойки, и не по случаю военной победы, а от радости, что Господь наделил их Законом и знанием.





А еще раньше я видел, как они теряли рассудок во время молитвы. Дело происходило на Йом-Кипур. В Западной Европе его называют Днем примирения — уже в одном этом названии проявляется вся готовность западного еврея к компромиссу. Йом-Кипур — это не день примирения, а день расплаты; трудный день, двадцать четыре часа которого вмещают в себя двадцать четыре года покаяния. Он начинается накануне, в четыре часа пополудни. В каком-нибудь городе с подавляющим большинством еврейского населения этот главный еврейский праздник напоминает бурю, застигшую тебя в утлом суденышке в открытом море. В переулках резко темнеет: во всех окнах разом меркнет свет, и тут же, с боязливой поспешностью, захлопываются ставни — так невероятно прочно и наглухо, что кажется, теперь их откроют только в день Страшного суда. Все вокруг прощаются с мирскими делами: с гешефтом, с радостью, с природой и пищей, с улицей и семьей, со знакомыми и друзьями. Люди, которые всего два часа назад в повседневных одеждах, с будничным выражением лица ходили по улицам, сейчас, изменившись до неузнаваемости, спешат к дому молитвы: в тяжелых черных шелках, сверкая страшной белизной своих саванов, в белых носках и шлепанцах, опустив головы, перекинув через руку молитвенное облачение; и глубокая тишина, которая в этом по-восточному шумном городке в сто раз ощутимей, чем в любом другом, заставляет умолкнуть даже детишек, чьи вопли задают в музыке будней главную ноту. В эту минуту все отцы благословляют детей. Все женщины плачут, склонясь над серебряными светильниками. Друзья обнимают друг друга. Недруги просят друг у друга прощения. Хор ангелов трубит, созывая на суд. Скоро Иегова откроет большую книгу, где записаны грехи, наказания и судьбы этого года. За всех мертвых сейчас горят свечи. Другие свечи горят за живых. Лишь один шаг отделяет мертвых от этого мира, а живых — от мира потустороннего. Начинается большая молитва. Пост начался уже час. назад. Сплошными рядами, клонясь друг к другу, сливаясь в одно большое пламя, горят сотни, тысячи, десятки тысяч свечей. Из тысяч окон рвутся на улицу надсадные молитвы, перебиваемые тихими, нежными потусторонними мелодиями, подслушанными где-то на небесах. Во всех молельнях голова к голове стоят люди. Иные кидаются на пол и долго лежат, потом, поднявшись, присаживаются на каменные плиты, на низенькие скамеечки, затем снова вскакивают и, раскачиваясь всем туловищем, принимаются бегать взад и вперед по крохотному пятачку пространства — без остановки, точно исступленные стражи молитвы, — и все дома, все молельни наполнены белыми саванами, нездешними живыми, оживающими мертвецами, и ни одна капля не смочит сухих губ, не освежит глоток, исторгающих — не в этот мир, а в надмирное пространство — столько крика и боли. Эти люди сегодня ничего не будут есть, и завтра тоже не будут. Страшно подумать, что никто в этом городе ни сегодня, ни завтра не будет ни есть, ни пить. Все вдруг обратились в призраков, со всеми качествами, присущими призракам. Всякий мелкий лавочник сегодня сверхчеловек, ибо сегодня он положил себе достичь Бога. Все простирают руки, чтобы коснуться краешка Его одеяния. Все как один, без различий: богатые уравнялись в бедности с нищими, потому что все голодают. Все грешники, и все молятся. У них слабеют колени, их шатает, они бегают, шепчут, причиняют себе боль, поют, восклицают, плачут, по старым бородам текут слезы — и чувство голода отступает перед мукой души, перед бессмертием этих мелодий, внимаемых отрешенным слухом.

Сходную перемену в людях я видел только на еврейских похоронах.

Тело благочестивого еврея кладут в простой деревянный гроб и покрывают черным платком. Никакой колесницы не предусмотрено: быстрым шагом, кратчайшим путем — не знаю, потому ли, что таковы предписания, или поскольку медленный шаг удвоил бы тяжесть — четыре еврея несут умершего на кладбище. Они почти бегут с телом по улице. День ушел на приготовления. Дольше суток мертвому нельзя оставаться на земле. На весь город слышны причитания осиротевших близких. Изливая свое горе первому встречному, с криками бегут по улице женщины. Они разговаривают с усопшим, называют его ласковыми именами, просят его о прощении и снисхождении, осыпают себя упреками, растерянно спрашивают, как им теперь жить, уверяют, что для них все кончено — и все это посреди улицы, на проезжей части, бегом, под безучастные взгляды из окон, в будничной толпе случайных прохожих, под скрип колес проезжающих телег и крики лавочников-зазывал.

На кладбище разыгрываются чудовищные сцены. Женщины не хотят уходить с могилы, их приходится усмирять, утешение похоже на укрощение. Мелодия заупокойной молитвы грандиозна в своей простоте; погребальная церемония коротка и почти резка; толпа нищих, сражающихся за подаяние, огромна.

Семь дней ближайшие родственники сидят в доме покойника на голом полу или на низких табуретках; они передвигаются по дому в чулках и сами выглядят как полумертвые. В окнах, перед кусочком белой холстины, горит за покойника тусклая свеча, и соседи приносят оплакивающим сваренное вкрутую яйцо — пищу того, чья боль кругла, безначальна и бесконечна.

Но и радость бывает бурной, не менее бурной, чем горе. Как-то раз один цадик женил своего сына, четырнадцати лет от роду, на шестнадцатилетней дочери другого цадика, и хасиды обоих ребе прибыли на торжество, которое длилось восемь дней и собрало не менее шестисот гостей.

Городская управа позволила евреям праздновать в старой пустующей казарме. Три дня гости были в пути. Вот они прибыли: в повозках, с лошадьми, соломенными тюфяками, перинами, детьми, драгоценностями, огромными баулами — и разместились в казарме.

18

Симхат-Тора (ивр. «радость Торы») — праздник по случаю окончания годичного цикла чтения Торы и начала следующего цикла. Выпадает на восьмой день праздника Суккот.