Страница 72 из 73
— Всякое терпение имеет предел, — сказал он. — Этому ножу четыреста лет, можете вы это понять? Он не предназначен для выпускания кишок.
В ответ полоснули ногтями по щеке, едва не задев глаз, и вцепились зубами в запястье. Это уже было просто смешно, и даже не смешно, а жалко. Илларион как раз собирался об этом сказать, и тут его со страшной силой ударили коленом в пах.
Забродову стало не до нравоучений, поскольку природа, сотворившая мужчину бойцом и добытчиком, не позаботилась хоть как-то защитить его самое уязвимое место. Сколько ни накачивай мускулатуру, сколько ни тренируй рефлексы — один-единственный удачный удар ниже пояса способен заставить задуматься даже самого умелого бойца.
Илларион Забродов задумался так сильно, что его согнуло в три погибели. Если бы было не так больно, он непременно засмеялся бы, настолько нелепым было положение. «Вот они, плоды книжного воспитания», — подумал он, с трудом уклоняясь от страшного, нанесенного сверху вниз удара — точно такого же, каким была убита Жанна Токарева. Нож мелькнул мимо его щеки и тут же ринулся обратно — снизу вверх, целясь изогнутым кончиком в горло, как змея.
Забродов понял, что с него довольно. Помимо вполне реальной возможности отправиться на тот свет, существовал риск, что на шум и запах дыма сбегутся люди и застанут его, полураздетого, окровавленного, согнутого в три погибели, с расцарапанной щекой, сражающегося с… с этим. Он представил себе, как будет потешаться Мещеряков, и решил, что на месте полковника сам он потешался бы сильнее.
Нападать из скрюченного положения было неудобно, но он нашел выход. Остановленный на середине смертельного удара нож отлетел в сторону, Илларион схватил убийцу за лодыжку и сильно рванул на себя. Убийца потерял равновесие и, не успев даже понять, что произошло, упал на пол.
Раздался шум падающего тела, но кроме этого Илларион уловил еще какой-то звук: глухой удар и тихий, но отчетливый треск, словно кто-то наступил на орех.
Забродов медленно разогнулся, одной рукой придерживая ушибленное место, а другой схватившись за подоконник. Рука соскользнула с подоконника и коснулась чуть теплой металлической поверхности с жестким ребром сварного шва. «Радиатор, — подумал Илларион, — просто радиатор. Вот и все. Как неудачно получилось.»
Убийца не шевелился. Илларион добрел до выключателя и включил свет.
Комната являла собой зрелище страшного разгрома.
Подожженный стеллаж и наполовину истлевший ковер все еще лениво дымились, повсюду валялись разбросанные листы рукописи, которую Илларион начал когда-то, чтобы поставить точку в одном давнем споре с Маратом Ивановичем Пигулевским, да так и не закончил — остыл. «Теперь уже не закончу», — без сожаления подумал он, и это было правдой: рукопись послужила топливом для костра, разведенного на ковре.
Одно из ребер радиатора парового отопления было испачкано темной кровью, и такая же темная лужа растекалась из-под головы лежавшего на полу под окном человека. Человек был небольшого роста. На нем были светлые кроссовки маленького размера и камуфляжный комбинезон. Лицо скрывал черный капроновый чулок.
Илларион не стал поднимать чулок — он и без того знал, кто это.
— Ах, как неудачно, — повторил Забродов и пошел звонить Сорокину.
Следствие по делу Аллы Шинкаревой закончилось в конце декабря. Дело не было сложным благодаря найденному в квартире дневнику Аллы Петровны, и тянулось почти два месяца только потому, что в производстве находилась масса других дел, фигуранты которых были живы и здоровы.
По поводу дневника Сорокин сказал, что это дело обычное: редкий маньяк не рассчитывает на признание и славу — если не прижизненную, то хотя бы посмертную. Илларион на это ответил, что этот расчет, как правило, вполне оправдывается: мало кто не знает, кто такие были Герострат, Наполеон, Адольф Гитлер, Ли Харви Освальд и Чикотило. Присутствовавший при разговоре Мещеряков почему-то обиделся за Наполеона и обозвал Иллариона пацифистом, Сорокин же нехотя признал, что в чем-то Забродов прав.
Илларион и без него знал, что прав: посмертная слава Аллы Петровны Шинкаревой распространилась по району со скоростью лесного пожара и к началу декабря вышла далеко за его пределы, обежав по кругу едва ли не весь город и рикошетом вернувшись на Малую Грузинскую. Из-за недостатка информации и в результате неизбежных при передаче из уст в уста искажений эта мрачная легенда приобрела такой вид, что Забродов вынужден был некоторое время отсиживаться то дома, то в лесу, хотя там и было уже довольно холодно: по последней версии он был любовником Аллы Петровны, убившим сначала несчетное количество соперников, а потом, на манер небезызвестного мавра, и самое Аллу Петровну, так что возмущенные граждане неоднократно натравливали на него милицию, совершенно остервенив ни в чем не повинных сержантов.
Чтобы компенсировать понесенный Забродовым моральный ущерб, полковник Сорокин пошел на серьезный должностной проступок и на одну ночь ссудил ему дневник Шинкаревой. Илларион провел эту ночь за кухонным столом, на котором стояли бутылка коньяку, стакан и пепельница. Дочитав, он еще долго пил коньяк маленькими глотками и курил, глядя, как мигает за окном чертова реклама.
Дневник представлял собой любопытнейший человеческий документ, и библиофил Забродов жалел о двух вещах: 6 том, что у него нет ксерокса и о том, что в наш век повальной секретности этот дневник никогда не будет опубликован. Чтиво было весьма поучительное и, как не без легкого стыда признался себе Забродов, очень увлекательное.
То, что Алла Петровна постепенно, не торопясь, день за днем в течение нескольких лет делала со своим мужем, можно было смело назвать совершенным произведением искусства — в своем роде, конечно. Убедить стопроцентного обывателя, лишенного всяческого честолюбия, агрессивности, гордости и иных взрывоопасных добродетелей, в том, что он опасный маньяк — это ли не искусство? Заставить строительного мастера, обладающего несокрушимой психикой ломовой лошади, поверить в какое-то мифическое раздвоение личности — это ли не подвиг?
Это была совершенная, отточенная, как скальпель хирурга, по-восточному, даже не по-человечески утонченная месть. За что? Насколько понял из дневника Илларион, за все подряд: за нищету, за одиночество, за бездетность… Бедняжке Жанне Токаревой просто не повезло: пьяный Шинкарев распустил руки, схлопотал по морде и был замечен женой за этим интересным занятием. Убить Шинкарева было нельзя, он еще мог пригодиться, и потому умерла скрипачка.
Механизм «раздвоения личности» был прост, как все гениальное. Каждый вечер бедняга Шинкарев выпивал вместе со своим холодным чаем дозу сильнодействующего снотворного, а по утрам находил «улики» — иногда фальшивые, подброшенные просто для того, чтобы варево не остывало в горшке, а иногда самые настоящие. Дневник был написан так, что ничего не нужно было додумывать: аккуратные, выведенные твердым, полумужским почерком строчки криком кричали о том, какое наслаждение испытывала писавшая их женщина, трудясь над бесчувственным телом своего благоверного, пачкая его краской и грязью, нанося ссадины на костяшки пальцев, осторожно полосуя их бритвенным лезвием, наставляя синяки и шишки, уличавшие его в ночных похождениях.
Разрешилась, наконец, и не дававшая покоя Иллариону тайна бесславной гибели Репы. Гражданин Репнин жил дураком и умер, как дурак: просаживая ворованные деньги в «Старом, Колесе», он подсел к бару и там, сидя на высоком табурете в полуметре от барменши, стал громогласно рассказывать Дремучему, что намерен навестить Забродова, поучить его уму-разуму и выпить с ним коньячку. На секунду прервав свою речь, он заказал сто граммов, которые и были поднесены с маленькой, оставшейся незамеченной задержкой, которая стоила ему жизни.
Фармацевта Ольгу Синицыну арестовали и, кажется, даже впаяли срок, на что Забродов, поморщившись, сказал: «На безрыбье и рак — рыба».
Бабу Марфу арестовывать не стали, тем более, что ее имя значилось в списке «кандидатов в небожители», который помещался на последней странице дневника.