Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 74

Он вынул из кармана криво надорванную пачку "Беломора", вытряхнул оттуда папиросу, продул и закурил, окутавшись облаком густого вонючего дыма, от которого у Самойлова сразу запершило в горле.

– Это нынче у нас народ ко всему привык и ничему не удивляется, – продолжал Сиверс, щуря от дыма слезящиеся глаза. – Демократия, будь она неладна! Такую страну прогадили, чистоплюи поганые! Мы строили, а они взяли и прогадили! После такого, Феденька, даже если покойничка нашего прямо сейчас обнародовать и напоказ выставить, ничего страшного не случится. Ну, пошумят, поохают, морду кому-нибудь побьют, флажками помашут, штук сто дурацких статеек напечатают...

Джигиты твои под это дело непременно что-нибудь взорвут, не без этого, но через месяц все уляжется, будто ничего и не было. Это, Феденька, две стороны одной и той же дерьмовой медали: раньше это быдло всему верило, а теперь ничему не верит, потому что демократия...

Хозяин дачи задумчиво кивал, глядя на руку Сиверса, державшую папиросу. Ладонь была непропорционально длинной и узкой, как и пальцы, которые, казалось, имели на один или два сустава больше, чем у обычных людей. Эти непомерно длинные пальцы были толстыми, мосластыми, с квадратными плоскими ногтями и выпирающими костяшками. Эта почти безволосая рука, убившая чертову уйму людей, была обтянута дряблой, морщинистой кожей в коричневых стариковских веснушках, но она ни капельки не дрожала. Она и сейчас была способна убить одним прицельным ударом; правда, за последние десять-двенадцать лет Сиверс здорово сдал и начал пользоваться кастетом, который, без сомнения, в данный момент лежал в кармане его мятых, воняющих псиной и стариковской мочой брюк.

– А вот если бы такую пилюлю поднести годиков хотя бы тридцать назад, – продолжал горбун, – это, братец ты мой, было бы почище государственного переворота. От такой новости в ту пору страна развалилась бы как карточный домик, а там и до ядерной войны недалеко. Эта тайна, Феденька, в нашем государстве тогда была наиглавнейшая, так что насчет горба я, может, и не шучу вовсе. Кто его знает, отчего он у меня вырос... А сейчас, Федя, это никому не интересно. Мертвое наше дело, никому не нужное. И слава богу, что я до самого конца дожил. Всю жизнь я возле этого склепа кругами ходил, как пес сторожевой, – и ушел бы, да цепь не пускает... Устал я, Федя, покоя хочется. Не поверишь, когда этот твой, как его... гадюка, что ли?..

– Гюрза, – подсказал Федор Лукич.

– Ну, Гюрза... Так вот, когда он, паскудник нерусский, над моей плитой колдовал, я на него, черта, смотрел из-за занавесочки и думал: а может, так тому и быть? Сделать вид, что ничего не заметил, будто ты меня и не предупреждал, повернуть краник – и айда... Черти в пекле небось меня и ждать уже перестали, а я – вот он, здравствуйте! Разводи огонь, мужики, точи вилы, не скучай – работенка подвалила!

– Что-то ты не то говоришь, – возразил Самойлов. – Ты это дело, можно сказать, начал, тебе и кончать.

– Я его продолжил, – поправил Сиверс. – Кто начинал, тех уж и косточек не найдешь, истлели косточки... Но кончать, видно, и вправду мне придется, больше некому...

Да, подумал Самойлов, больше некому. Организация умирала – можно сказать, уже умерла, как рано или поздно умирает любая структура, существование которой потеряло смысл. Остались кое-какие деньги на секретных номерных счетах, есть горстка боевиков, не имеющих понятия, чьи приказы они выполняют и в чьих интересах действуют, и остались двое знающих: он сам и вот этот горбатый старик, который и впрямь чересчур зажился на белом свете. Организация уже давно не пополнялась новыми членами; последним, кого удалось завербовать, был полковник Чистобаев, но разве это сотрудник! Слизняк в погонах, и больше ничего...

– Да, – сказал он вслух, – дело сделано, осталось только вымести мусор, прикрыть за собой дверь и тихонечко уйти...

– Да ты поэт, Федечка! – воскликнул Сиверс. – Вот не знал...

– Поэт, поэт, – думая о своем, рассеянно согласился Самойлов. – Ну, давай допивать и расходиться. Надо выспаться, завтра у тебя тяжелый день...





"Последний", – добавил он мысленно.

"Поглядим, для кого он будет тяжелее", – подумал Сиверс.

Глава 15

Клыков докурил сигарету и выбросил окурок в темноту теплой майской ночи. С вечера небо затянуло плотными тучами, откуда-то порывами налетал прохладный, дышащий влагой ветер, но дождя не было. Дом на пригорке спал, только фонарь над входной дверью освещал округлые бока свежеотесанных бревен и некрашеные перила низкого крыльца. Два прожектора крест-накрест освещали изрытый, забросанный строительным мусором двор и поросший жесткой лесной травой пригорок, под которым скрывался бункер. Стоя у железных дверей тамбура, Клыков видел, как из темноты, держа под мышкой древний ППШ, вышел охранник в летнем полевом камуфляже, пересек освещенное пространство и скрылся во мраке. Глядя ему вслед, начальник охраны подумал, что теперь, после гибели Сиверса, патрулирование можно отменить – оно здорово выматывало ребят, да и вообще...

Вообще, все эти часовые, денно и нощно бродящие по двору с архаичными ППШ и современными "Калашниковыми", все эти внутренние посты, несущие круглосуточное дежурство в две смены, все эти молодые, крепкие ребята, оторванные от своих семей и переведенные на казарменное положение, как гарнизон военного городка в зоне вооруженного конфликта, – словом, все, что его сейчас окружало, жило и действовало, подчиняясь его приказам по введенному им самим распорядку, выглядело теперь как минимум смешно и неуместно. А если по большому счету, то все это здорово отдавало безумием, стопроцентной паранойей...

"Хотелось бы мне посмотреть на человека, который на моем месте не превратился бы в параноика, – подумал Клыков. – С волками жить – по-волчьи выть... Эх, батоно, батоно! Угораздило же тебя... Как в том старом еврейском анекдоте: вечно ты, Абрам, куда-нибудь вступишь – то в дерьмо, то в партию..."

Налетевший с северо-востока ветер заставил невидимый в темноте лес глухо зашуметь, тронул правую щеку прохладой. Клыков подумал, не выкурить ли ему еще одну сигарету, но решил, что на сегодня достаточно: время было позднее, глаза начинали слипаться, а переборщив с никотином, будешь потом не меньше часа вертеться в постели, сбивая под собой простыню, и думать о разной чепухе. Он повернулся к ночному лесу спиной, вошел в тамбур, кивнул сидевшему здесь охраннику и с усилием потянул на себя тяжелую стальную дверь, которая вела во внутренние помещения бункера.

Постель, приготовленная для Гургенидзе, была пуста и еще не разобрана: батоно Гогия, разумеется, даже и не думал ложиться. "Черт бы тебя побрал, маньяк!" – пробормотал Клыков и толкнул дверь кабинета.

Георгий Луарсабович, как и следовало ожидать, что-то писал, сидя за столом в окружении старинных телефонов и книжных полок. Настольная лампа, как обычно, бросала круг яркого света на зеленое сукно стола, в конусе света под абажуром клубился табачный дым, где-то в углу негромко гудела работающая вентиляция, и тихонько поскрипывало стальное перышко, стремительно скользя по гладкой старой бумаге. Тело по-прежнему лежало на кожаном диванчике у стены, милосердно скрытое тенью. Оно давно высохло, мумифицировалось, но всякий раз, входя в кабинет, Клыков инстинктивно сдерживал дыхание: ему казалось, что в воздухе постоянно витает слабый, но непобедимый и неотступный запашок тления и смерти.

Гургенидзе писал, не замечая вошедшего начальника охраны. Потом сжимавшая перо рука остановилась. Минуты две батоно Гогия, хмуря густые брови, перечитывал написанное, а затем вдруг скомкал исписанный на три четверти лист и раздраженно швырнул его в угол.

– Что, батоно, не клеится? – сочувственно поинтересовался Клыков.

– Не знаю, – пробормотал Гургенидзе, нисколько не удивленный его неожиданным появлением. – Ничего не понимаю... По-моему, я это уже писал вчера, и теми же самыми словами...