Страница 2 из 82
А вот другим это в нем нравилось. Его в городе вообще очень любили, особенно руки его, на удивление талантливые. И еще он всегда был такой простодушный, обходительный такой. Любой мастер-ремесленник для него просто святой, хоть на самом-то деле среди них много попадалось озлобленных и глупых.
Кстати, дядя Алекс руками ничего не умел делать. И мать моя тоже. Даже завтрак приготовить не могла. Или пришить пуговицу.
Зато Пауэрс Хэпгуд умел копать уголек. Этим и занимался после Гарварда: его однокашники кто по отцовским фирмам устроились, кто в маклерских конторах, банках там и так далее, а Пауэрс уголек копал. Потому как думал, что настоящий друг рабочих сам должен быть рабочим, причем настоящим.
В общем, должен сказать, что отец, когда я его узнал как следует, то есть когда сам стал более или менее взрослым, был славный человек, только от жизни он совсем отстранился. А мать уже капитулировала и больше не значилась в нашем семейном расписании. И в принципе, с самого начала меня сопровождала атмосфера неудачи. И стойкие ветераны вроде Пауэрса Хэпгуда меня, в общем, всегда восхищали, а также и другие, из тех, кому все еще ужасно хотелось в точности узнать, что же это такое вокруг происходит, и кому все еще не занимать было проектов, каким бы образом уцепить за хвост удачу, когда неудача уже вцепилась зубьями удаче в хвост. «Раз намереваюсь и дальше жить, — думал я, — лучше вот с таких пример брать».
Однажды захотелось мне написать рассказ про то, как мы с отцом на небесах встретились. С такого эпизода, кстати, начиналась эта книжка в одном из первых вариантов. В рассказе, надеялся я, выйдет так, что я ему самый настоящий друг. Только все в этом рассказе пошло вкривь да вкось, как часто бывает, если описываешь людей, которых хорошо знал. Там, на небесах — разве нет? — каждый может для себя выбрать какой хочет возраст, если только до этих лет на земле дожил. Допустим, Джон Д.Рокфеллер, который «Стэндард ойл» основал, может хоть мальчиком быть, хоть стариком — девяносто восемь ему. И царь Тутанхамон тоже, но чтобы не старше девятнадцати оказался, и так далее. Как автор рассказа я расстроился из-за того, что мой отец решил на небесах быть девятилетним.
Я-то захотел, чтобы мне сорок четыре было — мужчина почтенный, но вполне еще привлекательный по части секса. Из-за отца я расстроился, потом растерялся, потом рассердился. В девять лет он был прямо обезьяна какая-то, вроде лемура, что ли, — буркалы да лапы, а более ничего. Из карманов блокноты какие-то торчат, карандашей везде понапихано, всюду за мной таскается и картинки рисует — что ни увидел, тут же и зарисовал, а я еще рисунками этими восхищаться обязан. Познакомишься с кем, тут же спрашивают: что это за странный такой мальчик? — и приходится отвечать честно, потому как на небесах не соврешь: «Это мой отец».
Всякая шпана вечно его изводила, поскольку он на других детей не похож. Не нравятся ему ни игры детские, ни разговоры. А шпана загонит его в какой-нибудь угол, штанишки с него долой, трусики и всю одежку прямиком туда, где адское пламя вырывается. Углубление такое вроде колодца, только ни ведра нет, ни ворота. А как через край перегнешься, слабенькие вскрики доносятся откуда-то с глубокого, глубокого дна, Гитлера слышно, и Нерона, Саломею, Иуду и прочих таких же. Так вот и вижу Гитлера: уж до полной агонии дошел, а тут ему еще то штаны отцовские на голову сваливаются, то трусики.
Каждый раз, как с него штаны сдирали, отец, задыхаясь от ярости, бежал ко мне. У меня, понимаете, друзья новые появились, таким воспитанным, приятным человеком меня находят, а тут, откуда ни возьмись, папашенька: ругается на чем свет, и мошонка его крохотная туда-сюда, туда-сюда, ветром ее раскачивает.
Я матери жалуюсь, а она: знать, мол, о нем ничего не знаю, да и о тебе тоже знать не хочу, ей, видите ли, всего шестнадцать лет сейчас. Так что с папашей мне одному пришлось управляться — а как управишься, разве прикрикну, если уж совсем доведет: «Папа, черт бы тебя подрал, вырастешь ты когда-нибудь?»
И так далее. Как ни верти, очень уж пессимистичный получался рассказик, ну, я его и бросил.
Да, так вот, был июль 1945 года, и входит мой отец в ресторан Стиджмейера — еще очень даже живой. Было ему тогда примерно как мне сейчас: овдовев, он не проявлял желания снова жениться или связь какую-нибудь завести, даже и не думал. Отпустил усы, теперь и у меня такие же. А в ту пору я всю растительность сбривал.
Подходили к концу времена жутких испытаний, то есть планетарный экономический коллапс, за которым последовала планетарная война. Воевавшие повсюду возвращались домой. Вы думаете, папа мой уж наверняка об этом хоть вскользь помянул, о том, что новая эпоха наступает? А вот и нет, ни словом ни обмолвился.
Совсем про другое он говорил, да так интересно, — про то, что с ним нынче утром приключилось. Ехал он на машине и видит: старый дом сносят. Остановился, развалины разглядывает. И замечает, что рама парадного из какого-то особенного дерева сделана, из тополя, наверное. Могучая такая рама, фута четыре в длину, а планки толщиной дюймов в восемь. Так ему рама эта понравилась, что попросил он работяг: отдайте, мол. Гвоздодер у них одолжил, все до последнего гвоздики повытаскивал, какие нашлись.
Повез он эту раму на лесопилку, пусть реек из нее понаделают, а сам думает: потом решу, как эти рейки использовать. Ему-то больше всего на волокно взглянуть хотелось, уж больно дерево необычное. Пильщики спрашивают: гвоздей-то точно не осталось? Ни одного, клянется. Только гвоздь там все-таки торчал. У него шляпка отлетела, потому и не виден. И как циркулярная пила на гвоздь этот наткнулась, такой раздался звук, что уши лопаются. Ни назад, ни вперед, а от ремня, который пилу удерживал, дым так и валит.
Пришлось папе замену зубцов оплатить и ремень новый, да вдобавок говорят ему: больше чтоб никогда со старыми деревяшками сюда не заявлялся. Но все равно, очень ему все это понравилось. Вроде притчи получилось, причем мораль всякому видна.
Мы с дядей Алексом что-то без особого увлечения историю эту выслушали. Как все отцовские истории, очень уж она вышла гладкая да законченная, вроде яйца в скорлупе.