Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 37

И мы с Хейнцем пили и разговаривали там, где ночевали, – в манеже, набитом оставшимися при бомбежках без крова государственными рабочими, спавшими на соломенных матрацах. Мы прятали бутылку, так как не желали ни с кем ее делить.

– Хейнц, – сказал я ему как-то ночью. – Хотел бы я знать, насколько ты мне действительно друг.

Он обиделся.

– Почему ты меня об этом спрашиваешь?

– Я хотел бы попросить тебя об очень большом одолжении, но не знаю, могу ли, – сказал я.

– Я требую, чтобы ты сказал!

– Одолжи мне свой мотоцикл, чтобы я мог навестить завтра родственников моей жены, – сказал я.

Он не поколебался, не дрогнул.

– Возьми его! – сказал он.

И утром я взял мотоцикл.

Мы выехали утром бок о бок: Хейнц на моем велосипеде, я на его мотоцикле.

Я нажал на стартер, включил передачу и… припустил, оставив моего лучшего друга улыбающимся в облаке голубых выхлопных газов.

И я погнал, тр… тр… тр…

И он больше никогда не увидел ни своего мотоцикла, ни своего лучшего друга.

Я запрашивал Институт документации военных преступников в Хайфе, знают ли они что-нибудь о Хейнце, хотя, в сущности, он не был военным преступником. Институт порадовал меня сообщением, что Хейнц сейчас в Ирландии, он главный управляющий барона Ульриха Вертера фон Швефельбада. Фон Швефельбад после войны купил большое поместье в Ирландии.

Институт сообщил мне, что Хейнц давал показания по делу о смерти Гитлера, потому что случайно оказался в бункере Гитлера, когда облитое бензином тело горело, но было еще узнаваемо.

Привет отсюда, Хейнц, если ты это прочтешь.

Я действительно любил тебя, насколько я способен кого-нибудь любить.

Ты, я вижу, тоже хоть кого вокруг пальца обведешь!

Что ты делал в бункере Гитлера – искал свой мотоцикл и своего лучшего друга?

Глава двадцать вторая.

Содержимое старого чемодана…

– Послушай, – сказал я моей Хельге в Гринвич Вилледж после того, как рассказал ей то немногое, что знал о ее матери, отце и сестре, – эта мансарда не может быть любовным гнездышком даже и на одну ночь. Мы возьмем такси. Поедем в какую-нибудь гостиницу. А завтра мы выкинем все это барахло и купим все совершенно новое. А потом поищем действительно приятное место для жилья.

– Я очень счастлива и тут, – сказала она.

– Завтра, – сказал я, – мы найдем кровать, такую же, как наша старая – две мили в длину и три в ширину и с изголовьем, прекрасным, как закат солнца в Италии. Помнишь? О боже, помнишь?

– Да, – сказала она.

– Сегодняшняя ночь в гостинице, а завтрашняя в такой постели.

– Мы едем сию минуту?

– Как скажешь.

– Можно я сначала покажу тебе мои подарки?

– Подарки?

– Подарки для тебя.

– Ты – мой подарок. Что мне еще надо?

– Это тебе, наверное, тоже надо, – сказала она, открывая замки чемодана. – Надеюсь, надо. – Она раскрыла чемодан. Он был набит рукописями. Ее подарком было собрание моих сочинений, моих серьезных сочинений, почти каждое искреннее слово, когда-либо написанное мною, прежним Говардом У. Кемпбэллом-младшим. Здесь были стихи, рассказы, пьесы, письма, одна неопубликованная книга – собрание сочинений жизнерадостного, свободного, молодого, очень молодого человека.

– Какое у меня странное чувство, – сказал я.

– Мне не надо было это привозить?

– Сам не знаю. Эти листы бумаги когда-то были мною. – Я взял рукопись книги – причудливый эксперимент под названием «Мемуары моногамного Казановы». – Это надо было сжечь, – сказал я.

– Я скорее сожгла бы свою правую руку.

Я отложил книгу, взял связку стихов.

– Что мог сказать о жизни этот юный незнакомец? – сказал я и прочел вслух стихи, немецкие стихи:

А в переводе? Примерно так:

Я прочитал это стихотворение вслух, затем еще одно. Я был и остался очень плохим поэтом. Я привожу эти стихи не для того, чтобы мной восхищались. Второе стихотворение, которое я прочел, было, я думаю, предпоследнее из написанных мною. Оно датировалось 1937 годом и называлось: «Gedanken über unseren Abstand vom Zeitgeschehen», или, в переводе, «Размышления о неучастии в текущих событиях».

Оно звучало так:

В переводе:

– Каким образом все это оказалось у тебя? – спросил я у Хельги.

– Когда я приехала в Западный Берлин, – сказала она, – я пошла в театр узнать, сохранился ли он, остался ли кто-нибудь из знакомых и есть ли у кого-нибудь сведения о тебе. – Ей не надо было объяснять мне, какой театр она имела в виду. Она имела в виду маленький театр в Берлине, где шли мои пьесы и где Хельга часто играла ведущие роли.

– Я знаю, он просуществовал почти до конца войны, – сказал я. – Он еще существует?

– Да, – сказал она. – И когда я спросила о тебе, никто ничего не знал. А когда я рассказала им, кем ты когда-то был для этого театра, кто-то вспомнил, что на чердаке валяется чемодан, на котором написана твоя фамилия.

Я погладил рукописи.

– И в нем было это, – сказал я. – Теперь я вспомнил чемодан, вспомнил, как я закрыл его в начале войны, вспомнил, как подумал тогда, что чемодан – это гроб, где похоронен молодой человек, которым я никогда больше не буду.

– У тебя есть копии этих вещей? – спросила она.

– Совершенно ничего, – сказал я.

– Ты больше не пишешь?

– Не было ничего, что я хотел бы сказать.

– После всего, что ты видел и пережил, дорогой?

– Именно из-за всего, что я видел и пережил, я и не могу сейчас ничего сказать. Я разучился быть понятным. Я обращаюсь к цивилизованному миру на тарабарском языке, и он отвечает мне тем же.