Страница 7 из 41
Три года. Чердачная каморка со скошенными стенами, стопка грубо скрепленных тетрадей, с толстыми, серыми страницами, новые имена на книжных переплетах — Горький, Макаренко, новые брошюрки, потребные как хлеб насущный, брошюрки, которые получал каждый, кто подставлял руки. Как ни странно, многое из того, что она читает, кажется ей знакомым, ее осеняет догадка, что, может быть, все это было когда-то продумано, непонятно только, как же после всего этого, после этой разумной ясности стало возможным предельное неразумие. Она вскакивает: да, так оно все и будет. Так выглядит путь к самим себе. И, значит, тоска не была смешной и не уводила с истинного пути: напротив, она была полезной и плодотворной.
Ни слова об этом во время нашей первой прогулки. От силы два-три названия, четкие философские или экономические понятия: в курсе ли я? Ведома ли мне боль от самовыпрямления, и желание, которое никогда не забудется и которым я буду поверять все последующие желания? От многого еще придется отречься! Но она, Криста Т., на совместном нашем пути к вокзалу поднимает воротник, прежде чем я успеваю слишком близко подойти к ней. Знаем, ну и ладно. А что дальше?
Но тогда в своей каморке, отрываясь от четких, вразумляющих фраз, она подходит к окну. Устремляет взгляд на семнадцать тополей. На самый высокий взберется сегодня сын овчара, мальчик из моего класса, и под одобрительные выкрики всей ватаги, столпившейся внизу, снимет с веток сорочье гнездо. Яички же, почти высиженные, он разобьет одно за другим о большой придорожный камень, на примере которого я неделю назад объясняла им геологические напластования данной местности. А я стою рядом, я перечитала все свои брошюры, гляжу на это и готова завыть в голос. Так тонок лед, по которому мы ходим, так близка под ногами опасность провалиться в это болото. Размозжить голову коту о стенку сарая, оставить в снегу мальчика, запустить птичьими яичками в камень. Теперь это всякий раз будет попадать в нее.
Снимок! Лицо учительницы, «фрейлейн» Криста Т., двадцати одного года, в окружении тридцати двух детских лиц, на фоне кирпичной стены школьного здания. Может быть, в это мгновение они снова фотографируются здесь, дети тех, кому тогда было десять лет, и учительнице по-прежнему двадцать один, только выглядит она иначе. Я бы прошла со старым снимком по деревне, ища тех, кому под тридцать: вы узнаете, кто это? Вы еще помните, по крайней мере, как ее звали? Усвоили ли вы — хотя бы только это, — как она заклинала вас не топить в речке котят, не забрасывать камнями старых ослепших собак, не убивать птенцов ударом об стену? Смеялись ли вы над ней? А может быть, вы, девочки, чьи женские лица просвечивают на старой карточке, может, вы вспомнили ее хоть раз, когда прижали к груди собственных детей?
Детские лица. Смеющиеся, самодовольные, несколько робких, одно пугающее, несколько мрачных, но я не угадываю в них тайны. Совсем другое дело — учительница, слева в последнем ряду. Ей есть что скрывать, рану, может быть, которая с трудом залечивается. Она решительная и сдержанная. В том, что кто-то опирается на нее, она нашла свою опору. Она улыбается, потому что ее просили улыбнуться. Вот только глаза…
Здесь ее место — надолго ли? Три года подряд она перед летними каникулами становится вместе со своим классом, фотограф нажимает кнопку, проявляет пластинку, не видит никакой разницы, выдает карточки и получает гонорар. Учительница же, Криста Т., идет в свою каморку и там ставит все три снимка рядом, после чего долго разглядывает их, с виду вполне спокойно. Но, покончив с разглядыванием, она садится к столу и пишет заявление о приеме в университет.
Вот каким путем она оказалась в той же аудитории, что и я, перед той же доской, на докладе того же веснушчатого паренька, который непременно хотел воздвигнуть с нашей помощью детский сад. Его зовут Гюнтер, говорит Криста Т., мы дошли с ней за это время почти до самого вокзала, я его знаю, он живет без тормозов. Как раз в эту минуту мы начали смеяться и смеялись до тех пор, пока не пришел мой трамвай.
Как много дней у нас еще было впереди!
4
Криста Т. была боязливой по натуре.
Превыше всех страхов — опасение, что с тобой может случиться весьма обычное в те дни: ты можешь бесследно исчезнуть. Это вынуждало ее оставлять следы, небрежные, торопливые, когда правая рука не знает, что делает левая, и в любой момент можно начисто от всего отречься, в первую очередь — перед собой. И пусть никто не чувствует себя обязанным отыскивать меня, разве что ему очень захочется отыскать — но кому захочется идти по тем неприметным следам, какие оставляет скрытый страх?..
Кто мог ожидать так много исписанной бумаги? Почему ты не пишешь, Кришан? Да, да, отвечала она, ничего не оспаривая, ни с чем не соглашаясь. Она ждала. Хотя долго не знала, чего именно. Я в этом уверена. Она, должно быть, раньше времени ощутила нашу неспособность говорить все, как есть на самом деле. Я даже спрашиваю себя, а можно ли узнать об этом слишком рано и потому навсегда упасть духом, можно ли слишком рано приобрести трезвость взгляда, слишком рано утратить способность к самообману? Чтобы махнуть на все рукой и предоставить событиям развиваться своим чередом? Тогда выхода не остается — ни в неточности, ни во лжи… Тогда можно сделать из себя самое хорошее — или самое плохое. Или самое посредственное, что порой хуже самого плохого. И что уже нельзя обойти молчанием, когда чувствуешь, как твоя неспособность начинает становиться опасной для тебя.
Добраться до сути вещей я могу, лишь когда пишу о них . Действительно ли она ставила это себе в упрек? Объясняет ли этот тайный упрек характер ее наследия? Дневников, набросков, замыслов, наблюдений, историй, заголовков и писем. Такую меру беспечности уже нельзя замаскировать под обычный беспорядок или небрежность. Сквозь все просвечивает упрек в слабости, которой она пыталась защититься от власти вещей: когда пишет. И, несмотря на все, добиралась до их сути. Хотя и не знала, что вправе сказать о себе такое.
Я припоминаю, что мы так никогда и не смогли у нее спросить: кем ты хочешь стать? Ведь спрашиваешь же у других, не боясь коснуться того, что нельзя выразить словами. Мы сидим друг против друга в верхнем этаже нашего излюбленного кафе (Криста Т. переменила университет, и специальность тоже, она училась уже третий или четвертый год, когда я снова ее встретила), она листает свои записи. Ее можно было часто встретить за круглым мраморным столом в нише, с разными людьми, которые были дружны только с ней, а не между собой. Сиживала она там и в одиночестве. С очень занятым видом, как казалось. Она готовится — а к чему? На последние гроши своей стипендии она покупает дешевые пирожные из темной муки, она ведет себя как все, почему же ее нельзя спросить, — смешно да и только! — кем ты хочешь стать, Кришан? Тут она опускает руку с черновой тетрадкой, опускает движением, которого лучше бы не видеть, забывает про семинар, мысли о котором ее очень тревожили, и надолго устремляет взгляд в окно, на людей, которые поодиночке и группками выходят из темного переулка напротив, расстаются, еще раз машут друг другу или продолжают путь совместно: зауряднее не может быть ни одно зрелище. Что же она там видит?
Итак? — Знакомый взгляд, темный, чуть насмешливый, чуть укоряющий. Я-то? Учительницей, кем же еще? — могла она ответить вопросом на вопрос. И тогда ты отказывался от дальнейших попыток, и тогда ты умолкал, и предоставлял события их естественному ходу, и не пытался их упорядочить, ибо понимал более чем однозначно: она этого и в самом деле могла не знать. Она старалась приспособиться, она не стремилась выделяться из пустого тщеславия. У нее хватало доброй воли, чтобы обзавестись одним из тех имен, которые так хорошо подходят другим, она считала большим недостатком свое неумение бодро, как из пулемета, выпалить: учительницей, аспиранткой, кандидатом наук, редактором…