Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 100

Он будто спал. Нигде ни ушиба, ни царапинки, только затылок разбит.

– А как вы жили на корабле?

Около часа Повис рассказывал, Беатриса изредка задавала вопрос-другой.

– И мне кажется, – сказала она наконец, – я правильно поняла его письма: он, должно быть, был по-настоящему счастлив. Как по-вашему?

– Еще бы! Счастлив, как мальчишка, которого отпустили из школы. В жизни я не видал, чтобы человек так переменился. И услыхал – не поверил бы.

По-моему, он начисто про все позабыл, как будто ее никогда и на свете не было. Даже если, бывало, увидит, как малайцы или китайцы курят свое зелье, только погрустнеет на минуту – и все, не то чтобы весь почернел. Один раз в Батавии какой-то кули взбесился и побежал по улицам – бежит мимо нас и вопит и размахивает огромным ножом. Насилу четверо матросов его связали. Я боялся, что мистер Риверс расстроится, а он только улыбнулся невесело и говорит:

«Это все похоронено, Повис». И это чистая правда, так и знайте: как он уехал подальше от всего, так и излечился. С самого начала это ему помогло. Мы еще и Эддистоунский маяк не прошли, а уж я понял: это плаванье – то самое, чего ему было надо. Да, я знаю, вам-то было тяжко, мэм, но…

– Не так уж тяжко, как вы думаете. Задолго до его отъезда я знала, что никогда больше его не увижу. Даже если бы он остался жив и… Вы видите, я скоро умру.

– Да, мэм.

Они посмотрели друг другу в глаза.

– Не стоит жалеть меня. Повис. Право же, я не очень огорчаюсь, теперь мои дети уже почти взрослые и не пропадут. Все началось с того, что бык ударил меня рогами, когда погиб мой мальчик. Разумеется, я была бы рада, если бы это прошло, но раз нет…

Она умолкла на полуслове, но скоро снова заговорила:

– Мой труд, каков он ни был, почти закончен. А вот моему брату не пришлось довести свои работы до конца. Но я уверена: то, что он успел сделать, сделано хорошо, и он был счастлив тем, что он делал. Значит, должна радоваться и я.

– Так вы знали еще прежде, чем он ушел в плаванье, мэм?

– Да, конечно. Первые признаки появились еще три года тому назад.

Доктор увидел, что я и сама знаю, что это значит, и не стал меня обманывать.

Тогда он думал, что я протяну не больше двух лет, но болезнь развивалась медленно.

– А мистер Риверс знал?

– Никто ничего не знал, только доктор да вот теперь вы. Мне… пришлось молчать. Если бы он знал, он бы ни за что не уехал. Я не могла допустить, чтобы он отказался от своего счастья. Разве вы не понимаете?

– Понимаю. И вы до сих пор молчите?

– Они все так счастливы. Я хочу, чтобы мои дети как можно дольше оставались детьми. Очень скоро они станут взрослыми и поймут, что такое жизнь. Но теперь им быстро придется узнать правду – вряд ли это протянется больше двух-трех месяцев.

– Гм… надо полагать, это было не так-то просто. Да, я всегда говорил, что неплохо бы иметь вас товарищем, когда корабль идет ко дну.

Беатриса засмеялась.

– Что ж, и я тоже предпочла бы в этом случае вас всякому другому.

Теперь вот что, Повис: не могу ли я что-нибудь для вас сделать? Я была бы очень, очень рада. Я знаю, брат перед отъездом оставил завещание, и он говорил мне, что вы будете обеспечены. Но, может быть, вам нужно что-нибудь еще?

– Спасибо, мэм. Вы очень добры, что об этом подумали. но мне, знаете, ничего не надо. Мистер Риверс мне оставил довольно.





– Может быть, вы поживете у нас, пока не устроите свою дальнейшую судьбу? Мы были бы вам очень рады.

– Все уже устроено. Я выбрал себе дом .

– Возвращаетесь в Уэльс? Его лицо потемнело.

– Ну нет! Нет, мэм, с Уэльсом я покончил, и с Англией тоже, и с любой землей, над которой поднят британский флаг. В январе отплываю в Америку.

– В Северную Америку?

– Да, мэм. Подал прошение, стану гражданином Соединенных Штатов.

– Значит, вы хотите окончательно там осесть?

– Да, мэм, и куплю себе ферму – маленькую, где-нибудь в горах. Может, где-нибудь в Нью-Джерси или в Пенсильвании. Я родился на зеленом холме, на зеленом холме хочу и помереть.

– Там вереск не растет, Повис. Он быстро вскинул на нее глаза.

– Это он сказал вам?

– Что сказал?

– Нет, конечно нет. Ему бы и в голову не пришло вспоминать такие пустяки. У него это выходило само собой, а потом он про это забывал.

Повис рассеянно взял со стола часы Уолтера, подержал их минуту, ласково поглаживая пальцами, и снова опустил на стол. Беатриса опять вложила часы в его руку.

– Что вы, мэм, – в смущении пробормотал он.

– Они ваши, – сказала она и, держа его за руку, продолжала: – Пожалуйста, расскажите мне, что он такое сделал с вереском? Или, может быть, вам неприятно?

Повис опустил голову.

– Что тут рассказывать. Я тогда лежал в Лиссабоне в больнице у этих окаянных монахов. Когда очнулся от лихорадки, ни на какую еду мне и смотреть не хотелось, тошно было от этих монахов, и от грязи, и от мерзких разговоров – в супе тараканы, брат такой-то расчесывает свою коросту и толкует мне, что я их всех должен век благодарить, другой брат готов в колодец подсыпать яду, лишь бы сквитаться за… Ладно, это все ни к чему. Я был бы не прочь, если б кто-нибудь из них и мне подсыпал яду. Семнадцать лет бился, работал до кровавого пота, чтоб вылезти из ямы и стать человеком, – и на тебе, все начинай с начала, остался без последней рубашки и кормлюсь подаянием!

Тут он и явился. Первый раз, как я его увидал – то есть, когда уже в память пришел, – он принес такой, маленький пудинг в нарядной белой посудинке и серебряную ложку, завернутую в кружевную салфетку. Это был подарок от докторовой дочки. После она мне всегда посылала лакомые кусочки.

Он так и не узнал, что я едва не запустил ему в лицо этим пудингом, только силы у меня тогда было, как у слепого котенка. Лежу и думаю: ну-ка подойди поближе со своими нежностями, благородный джентльмен, я тебе подпорчу твою красоту, хоть бы мне после этого пришлось испустить дух. До чего же я его ненавидел! «Вы очень великодушны, сэр, – говорю ему, – только мне милостыня ни к чему».

Он так это удивленно поглядел на меня, даже глазами похлопал, будто я ему задал трудную задачу, и говорит: «А это, говорит, не милостыня, это драчена с миндалем». Я и опомниться не успел, как мы оба с ним расхохотались.

Доел я эту драчену, он взял ложку, вымыл и говорит:

«Оставьте ее у себя, будете знать, что она чистая».

А через неделю он приходит и просит сделать ему такое одолжение: не выучу ли я его валлийскому языку. Это еще вам на что, спрашиваю. А он говорит: "Я люблю разные языки, и мне говорили, что ваш валлийский язык очень красивый. И потом, говорит, мне хочется читать вашу прекрасную древнюю литературу. Ну, знаете, когда всю жизнь только и слышишь, как твой родной язык обзывают тарабарщиной…

Стал он приходить три раза в неделю по вечерам. Иногда рассказывал мне про старую латинскую книгу, которую он тогда читал, – целая книга, и все про Уэльс. Ее написал один валлиец много сотен лет назад. «А знаете, говорит, вы первые из всех народов в Европе начали чистить зубы. У вас, говорит, и у ирландцев были уже поэты и музыканты, когда мы были совсем еще дикие».

– Один раз принес он мне сливочный сыр. Их привозят с гор, и завернуты они в мох или там в листья. Развернул я сыр, а во мху лежит вереск, махонькая веточка. Когда болен, все примечаешь… Но мне и в мысль не пришло, что он видел. В первый же понедельник приносит он мне целую охапку вереска. Это он пошел на рынок, разузнал, откуда привозят эти сыры, и на все воскресенье ускакал верхом в горы, чтобы нарвать вереска. Положил его мне на кровать, так, будто между прочим, и говорит: «Как это называется по-валлийски?» Я сказал ему слово, он спрашивает: «А как это пишется?» – и повторил раз, другой, а потом говорит: «Да ведь это означает „радость сердца“! Какое, говорит, чудесное имя для цветка». Он решил, что это я ему сказал наше название вереска. Слепой, как крот. В языках-то он отлично разбирался, а в людях мало что смыслил.