Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 122

Конечно, для лыжницы-гонщицы скорость у Любы была невелика. Но и прогулочной эту скорость называть не следовало. Она поторапливалась, хотя и не потому, что боялась не успеть обернуться до темноты или повстречать волков.

То, что в данном лесу кое-какая жизнь продолжается, было хорошо заметно. В безветренной тишине откуда-то доносились размеренные потюкивания дятла. Под одной из елок на снегу темнела шелуха, а где-то наверху быстро-быстро промелькнул беличий силуэтик. Вокруг лыжни то там, то тут просматривались «точки — тире» заячьих следов. Петляли, крутились вокруг кустов. Небось этих зайцев и гонял бабкин сын, имя которого Люба вспомнить так и не могла. А в одном месте поперек лыжни оставили отпечаток крупные когтистые лапы. От ближних домов Лутохино досюда было километра полтора по прямой. Осмелели волки, одно слово…

Впрочем, возможно, это и собаки были. Хотя только дурные собаки зимой в лес побегут.

Лыжи шелестели, Люба разогрелась, шла ходко. Поглядывала на часы, на солнце, на лыжню. Она точно знала, что если лыжня начнет уводить вправо, то надо поворачивать.

Лыжня, однако, стала уходить влево, и это Любе понравилось, так как в том направлении была дорога на Марфутки.

И действительно, минут через пятнадцать лыжня выскочила на знакомую просеку. Ни санных, ни колесных следов не было, торная лыжня шла поперек просеки, поэтому пришлось Любе прокладывать свою по целине.

К пригорку, на котором стояли Марфутки, она добралась тогда, когда солнце уже коснулось краешком кромки леса.

Деревенька смотрелась уныло. Все дома были обвалованы огромными сугробами, только вороны и прочие птички следы оставили. Крыши тоже были засыпаны полуметровым слоем снега. От заборов и изгородей только самые верхушки торчали. Столбы местной ЛЭП — электричество, как ни странно, так и не отрезали — ушли под снег на полтора-два метра. Деревья, росшие в палисадниках, словно бы корчились от холода.

Тот единственный, родной среди двух десятков по окна заметенных домов Люба все-таки узнала и нашла. Но прежде она прошла мимо бывшего дома Гладышевых. Не чужой он был, этот дом. Здесь парнишка жил Петька, Любашин ровесник.

И отчего все так по-дурацки вышло? Может, одного-двух слов не хватило, чтоб все у них объяснилось и сложилось. Наверно, и поженились бы, и детей народили, и в тюрьмы не попали бы. Все было бы по-другому, все… Только изменить ничего нельзя, и по-другому уже никогда не будет.

Постояла, погрустила, поглядев на забитые окна, вспомнила последнюю встречу, девчушку эту, Верку Аверьянову, которая с Петькой была… Страшная была встреча. Лучше такую забыть. Может, и правда, расстреляли его? А если и нет, то все равно можно считать, что мертвый он. Для нее, Любы Потаповой, Петя-Петюньчик умер. И хоть он ее тогда в живых оставил, она для него тоже мертвая. Забыть все надо начисто и не травить душу, как бабка говорила. Если б можно было, то ни за что не пришла бы она сюда, в Марфутки… Только вот не хозяйка она себе, уж который год не хозяйка.

Люба, глубоко продавливая лыжами рыхлый снег, вошла в заваленный снегом двор. Сняла лыжи, воткнула их пятками в снег, оставила палки рядом, взобралась на заметенное крыльцо, легко оторвала доску, прибитую поперек двери, — изгнила вся за десять лет, — и, вынув из кармана ключ, вставила его в проржавевший амбарный замок. Как ни странно, он открылся, и Люба, перепачкав варежку ржавчиной, не без усилий выковыряла скобу из ушек. Дверь пришлось потолкать, прежде чем она открылась.

Из много лет не топленной избы потянуло ледяным холодом. Лед был и на полу, и на окнах, и на стенах, и даже на печи.

Мебели, конечно, никакой не было, только рассохшиеся и растрескавшиеся лавки вдоль стен, обломки посудного шкафчика около печки да скелет бывшей никелированной кровати. Ни матраса, ни сетки.

Но Любе и не приходила в голову сумасшедшая идея здесь заночевать. У нее были другие планы.





Сняв рюкзак и развязав его горловину, она вынула оттуда каменщицкую кельму (этакий гибрид молотка и маленькой кирки), маленький цилиндрический фонарик, а кроме того, сложенный вчетверо мешок для картошки. Подойдя к русской печке с облупившейся побелкой, из-под которой уже красный кирпич проглядывал, Люба подстелила мешок и влезла в отверстое жерло печи. Фонарь взяла в левую руку, кельму — в правую.

Световой круг высветил в кладке пару кирпичей, выглядевших несколько менее закопченными, чем остальные. Чертыхаясь, Люба нанесла несколько ударов кельмой в швы между кирпичами, затем расковыряла появившиеся щели и выломала эту пару кирпичей из кладки. Сунула в пролом руку и вытащила оттуда небольшую продолговатую стальную коробку. Примерно 25х10х10, если в сантиметрах.

— Вот ты где, родимая! — вслух пробормотала Люба. Выбравшись из печи, она подошла с коробкой в руках к заледеневшему окну, через которое поступал кое-какой свет.

— Надо же! Десять лет пролежала…

Вовсе не думала Люба, что когда-то придется приходить сюда за этой, казалось бы, намертво похороненной вещью. А вот пришлось, хоть и не по своей воле…

Тогда, десять лет назад, они с Соней, подругой своей душевной, покинув пределы тогдашней Мордовской АССР, приехали в Москву. Это было как раз после Чернобыля, в мае месяце. В народе ходили разные слухи, кто говорил о вредительстве, кто считал, будто все это американцы подстроили в обмен за катастрофу с «Челленджером», а иные уже поговаривали, что скоро все рушиться начнет… Но им-то, вырвавшимся на волю, все это было как-то до фени.

ДЕСЯТЬ ЛЕТ ТОМУ НАЗАД

Люба отсидела за то, что убила подлеца-мужа, уморившего ее ребенка. Арестовывали ее в Москве, хотя в столицу она возвращаться не хотела, думала к матери, в Марфутки. Только Соня уговорила…

Она была постарше годами, на зоне Люба ее всегда слушалась. Правда, разница в возрасте у них была не такая уж большая, как казалось. Просто Люба провела за решеткой два года, а Соня — десять. Вот поэтому их и считали иногда за дочку с мамой. На самом деле тогда Соне было только тридцать два. Любе с ней не страшно было. Одно только портило настроение: в последнем письме, которое дошло до Любы в колонию, мать писала, что со здоровьем неважно, врачи кладут ее в больницу, какую-то операцию делать. Но написала так, между прочим, и понять, насколько все серьезно, Люба не смогла.

У Сони в Москве оставалось полно знакомых. Сначала к одному заехали, потом к другой, после — к третьей… Выпивали, балдели — душу отводили. Наконец оказались у одного веселого и разудалого мужика, очень похожего на артиста Юрия Волынцева, который в кабачке «13 стульев» Пана Спортсмена играл, только помоложе чуть-чуть. Его Соня так и называла — Пан Спортсмен. Как на самом деле этого мужика звали. Люба не спрашивала, а Соня не говорила. Пан этот самый их хорошо встретил, сводил аж в «Метрополь», туда, где за валюту. Потом показал Любе, — Соня это и раньше знала, какие товары в «Березках» продают. Глазки разбежались.

Само собой, ехать в унылое это Сидорове или, того хуже, в Марфутки, где мать последние недели доживала, Любе очень не хотелось. Ни на сидоровском ДОКе, ни в родном колхозе ничего похожего не увидишь. В подпитии Пану Спортсмену и Соне об этом вякнула. Пан ей посочувствовал, сказал, что может и ее и Соню пристроить на толковое место. Соня конкретно предупредила, что ежели он надеется их на проституцию подогреть, то жестоко ошибается. Спортсмен сказал, что насчет ихней с Любой особенности он в курсе, и валюту им придется зарабатывать менее приятным способом, но зато намного более крупную.

Потом этот самый Спортсмен свел их с каким-то мужиком азиатского вида со странной кличкой Равалпинди. Равалпинди по-русски говорил очень чисто, жил в Москве, числился на какой-то работе и никаким иностранцем не был. Спортсмен, познакомив девушек с Равалпинди, испарился, и с той поры Люба его больше не видала.

Работа оказалась намного проще, чем проституция. Равалпинди предложил подругам прокатиться в поезде по хорошо знакомой Любе дороге, ведущей через станцию Сидорове. Как раз в этом направлении должны — и что удивительно, в одном купе с Соней и Любой — были ехать два гражданина, которых очень желательно напоить водочкой и «Тархуном» с клофелином. После того как клиенты уснут, надо изъять у них из чемодана стальную коробку — вот эту самую, которую Люба сейчас, без малого десять лет спустя, держала в руках.