Страница 55 из 56
В своем изгнании, в тридцати метрах от родного дома, я все время держусь у окна. Но даже из глубины комнаты я различаю отдельные звуки, которые я всегда уловлю среди множества других, они возвращают меня к моему наблюдательному пункту. Пусть от громкого скрежета и стонов пилы на лесопилке вздрагивает туман и с деревьев падают листья, пусть воет сирена кондитерской фабрики, пусть несутся протяжные гудки с сортировочной станции, пусть пронзительно сигналят на реке баржи, а на шоссе грохочут грузовики, я все равно различу среди всех этих звуков слабый скрип нашей калитки; стоит ей пропеть своим тоненьким голосом — моя рука уже тянется к занавеске. А Лора, хоть она и не подверглась, подобно мне, изгнанию, хоть у нее только изъяли пропуск, шепчет, приподнимая другой ее конец:
— Смотри-ка, это маляры.
В тот же вечер я спросил у Бруно, почему приходили маляры.
— Решили отремонтировать спальню, — ответил он.
Меня задело, что они не только не спросили моего согласия, но даже не предупредили меня; чтобы забыть о своем королевстве, недостаточно отречься от престола. Обычно из своего окна я вижу одни и те же картины. Вот выходит Одилия с Кашу. Одилия с корзинкой. Бруно, задевая столбы, выезжает и въезжает на своей малолитражке. Мадам Лебле. Угольщик. Одилия и Бруно. Глядя на них, можно сразу понять, куда они собрались: они идут не спеша, он слегка раскачивается на ходу, она крутит бедрами и держится за его мизинец — ясно, они вышли погулять; а вот они идут уверенным деловым шагом, Бруно держит корзинку, а Одилия, подчиняясь законам своего поколения, которое с удивительной быстротой переходит от восторгов любви к повседневным заботам, посматривает то на своего супруга, то на свой кошелек, — можно не сомневаться, что они вместе отправились за покупками; и, наконец, они торжественно выходят из дому (Поправь свой галстук. У тебя видна нижняя юбка) и, направляясь к нам, пересекают улицу.
Ты видишь, Лора, я только наполовину с тобой. Позавчера Бруно шепнул мне:
— Нас двое, вас двое, теперь жизнь пойдет как по маслу!
И жизнь идет. «Жениться на Лоре, — говорил я когда-то, — значило бы окончательно принять эту тусклую жизнь». Я не любил эту жизнь. А теперь я принял ее. Но уж если говорить всю правду, речь сейчас идет всего :лишь о существовании; и существование это напоминает скорее устойчивый, крепко сбитый остов, чем живое горячее тело. Ошибаются те, кто говорит: «Она наконец добилась своего, взяла его измором». Ошибаются и те, кто думает, что я с трудом принудил себя сделать этот шаг. И, пожалуй, меньше ошибаются те, кто считает: «Мосье Астен — человек долга».
Ты знаешь меня настолько, насколько мы вообще можем знать своих близких; их отделяет от нас придуманный нами двойник, раскрашенный, скалькированный с них транспарант, который преображает их так же, как лучи заходящего солнца преображают лики святых на витражах. Ты видишь во мне совсем другого человека — того непогрешимого Даниэля Астена, которым я никогда не был и который нашел в твоих объятиях чистилище.
Здесь я попытался показать, каков я на самом деле. Заметила ли ты, что до сих пор, если я и говорил о тебе — что случалось очень не часто, — то только в третьем лице, я не мог преодолеть разделяющее нас расстояние. Мы никогда не говорим всего до конца, мы говорим лишь то, что можем сказать. Обнаженными мы предстаем лишь ночью, но и под ее покровом мы обнажаем тело, а не душу.
И все-таки постараюсь быть предельно искренним. Малодушные недомолвки не спасут семьи. И если мы хотим с тобой, Лора, прямо смотреть друг другу в глаза, мы должны уяснить себе, что стоит между нами.
Тебе, вероятно, тяжелее всего сознавать, что ты для меня тихая пристань. Мое примирение с серыми буднями. Подпорка под основную балку. Все эти определения отводят тебе весьма благородную роль, но они превращают меня в своего рода калеку, а калеки так ненавидят свои увечья, что порой переносят неприязнь и на тех, кто за ними ухаживает.
Впрочем, твой самый большой недостаток в том, что у тебя нет недостатков, и именно это гнетет и мучит меня, я все время чувствую себя палачом, бросающим в огонь невинную жертву. Я не очень верю в порочность человеческой природы и в ответственность человека за свои поступки. Я верю в то, что все определяется характером человека, его врожденными свойствами, средой, социальной несправедливостью — они делают человека тем, что он есть: честным или бесчестным, корыстным или великодушным, слабым или сильным. Я верю в то, что служит людям путеводной звездой, а еще чаще сбивает их с пути. Вот почему я не столько восхищаюсь людьми, сколько снисхожу к их слабостям, вот почему я так нетерпим к лицемерию, вот почему в любви я предпочитаю давать, а не получать.
Должен ли я сказать еще и это? Мне поздно начинать жизнь сначала. Мне поздно отдавать свое сердце — оно уже отдано. Я не хочу от тебя ребенка. Ты никогда не будешь носить его в своем чреве, а значит, не станешь полноценной женщиной. Супружеские отношения, если они не включают в себя радость дарования новой жизни, которая облагораживает половой акт, превращаются в простое отправление физиологической потребности. Я отнюдь не являюсь сторонником перенаселения земли. Но в девяти случаях из десяти люди, проповедующие стерильность, утверждая, что не следует наводнять напрасно землю, сами напрасно живут на земле, и когда они говорят: «Нечего производить на свет еще одного несчастного», они всякий раз говорят о самих себе.
Трое детей оправдывают твое существование, ведь ты заменила им мать, тебе дано то, чем не могу похвастаться я, — у всех у них в жилах течет твоя кровь. Но они оправдывают твое существование лишь наполовину, и потому я колеблюсь, когда гляжу в окно на нашего сына, который не так уж и виноват, поскольку он не покривил душой.
А всем нам, к сожалению, приходится частенько кривить душой. Даже в самом для нас священном. Заглянем хотя бы в мою душу. Разве не пользовался я сам иногда недозволенными приемами, чтобы завоевать Бруно? Разве не принес я в жертву ему одному своих старших детей и тебя, да и себя самого, подчиняясь той «железной» логике, которая заставляет нас в случае необходимости разбить чью-то судьбу, разрушить семью, — а сильных мира сего разрушить жизнь на земле — во имя какой-то придуманной нами справедливости.
Я самый заурядный человек, Лора. Правда, это не так уж важно. Но я к тому же человек ограниченный. И самое худшее — я только с виду мягок и покладист. «Не очень-то вас согнешь», — говорила Мамуля. А негибкие ветки легко сломать. Я это хорошо понимаю. Я думаю, что тот, кто любит всех, по-настоящему не любит никого, и многочисленные привязанности, на мой взгляд, такая же нелепость, как любвеобилие филантропов, которые готовы расточать свою доброту на всех людей.
Я одинокий человек по натуре, Лора. И что еще хуже, я одинок, но не приемлю одиночества. Желая спасти меня от него, меня заставили принять брюзжащие радости запоздалого семейного очага. Это правда, что меня спасли от одиночества, но правда и то, что теперь мне его недостает. В наши дни, когда благодаря радио, телевидению, газетам человек ни на минуту не может остаться наедине с самим собой, и в то же время у наших наделенных стадным инстинктом современников одиночество становится модной темой, когда так удобно жалобными сетованиями на одиночество прикрывать эгоизм, передо мной встает совсем иная проблема. Кто любит только самого себя — а таких, как я убеждаюсь, немало, — тот никого не видит вокруг, кроме собственной персоны, и потому наш перенаселенный мир очень скоро начинает ему казаться столь пустынным, что его охватывает боязнь пространства. Тому же, кто считает, что у него есть все основания не любить самого себя, достаточно одного слова, чтобы в своем уединении задохнуться от нахлынувших на него сомнений и противоречий. Моя мать говорила: «Бывают пасынки судьбы, виною этому их характер, они всегда чувствуют себя неудовлетворенными и замыкаются в себе». Может не повезти с женой. Может не повезти с сыном. Может не повезти с самим собой. Мы с тобой две тени, и эти две тени теперь связали свою судьбу.