Страница 11 из 52
И, сложив руки на животе, бакалейщик прошел к себе между двумя рядами клиентов. Только тут я увидела подошедшего папу, который как всегда, когда дело было сделано, замолкал и стушевывался.
— А, явился-таки! — встретила его мама. Я бросилась к нему. — Не прикасайся к отцу, выпачкаешься, — оттолкнула она меня локтем.
Люсьена Троша, который шел следом за папой, встретили не лучше.
— Хорош — нечего сказать, — проронила Жюльена. Друзья разочарованно переглянулись, пожали плечами и, не говоря ни слова, пошли рядом с женами.
— Ты что, не можешь что-нибудь у меня взять? — снова обратилась к нему мама.
Папа взял корзину — мою. Потом решил взять и мамину тоже.
Троши и мы жили на улице Анжевин, то есть в нижней части поселка — в двух почти одинаковых домах, которые стояли друг против друга под номерами 6 и 7. Но Жюльену на первом же повороте прихватила свекровь. И мама продолжала путь одна, стараясь идти не менее чем на два метра впереди мужа. Со времен войны, точнее, с тех пор, как папу изувечило, на людях она никогда не ходила рядом с ним. Она всегда шла на два-три метра впереди, и, если папа вдруг пытался нагнать ее, она прижималась к стене дома, а меня держала за руку так далеко от себя, что папе не оставалось места на узком деревянном тротуаре и он был вынужден сойти на проезжую часть. Разгадав года три или четыре назад ее хитрость, я перестала участвовать в этом маневре. Папа же по-прежнему оставался на своем месте.
— Ева!
Вздрогнув, мама на мгновение замедлила шаг, потом пошла с прежней скоростью. Если папа хотел что-то ей сказать, он дожидался, пока мы придем домой, — так было заведено. А поскольку в тех случаях, когда диалог между ними не ограничивался десятью фразами, разражался скандал, — так было и спокойней.
— Ева!
Мама ускорила шаг. Разговаривать на улице — да никогда в жизни. В случае необходимости она снисходительно роняла через плечо несколько слов, не приостанавливаясь, часто даже не поворачивая головы.
— Ева!
— Ну, что?
На сей раз мама, вне себя от злости, остановилась как вкопанная. Папина рука легла ей на плечо. Папина рука! Она с отвращением смотрела на эту грязную руку.
— Ева, когда ты вернулась вчера домой?
— Какое твое дело?
Родители никогда не задавали друг другу вопросов о своем времяпрепровождении. Они жили бок о бок, ничего не обсуждая, наблюдая друг за другом, как кот за чижиком, сквозь прутья клетки домашних обязанностей. Я с удивлением смотрела на папу: под войлочным шлемом, под маской грязи, его лицо было холодным и равнодушным. Голубые глаза (не того цвета, что здоровый глаз у крестного, а небесно-голубые) не выражали ничего, застыв между воспаленными, неморгающими веками. Но маме хотелось быть гадкой.
— Фу, до чего же воняет! — прошептала она, поджав губы и раздув ноздри. Не скрывая отвращения, она высвободила плечо, на котором все еще лежала тяжелая грязная рука, и отступила. Я оскорбилась до глубины души, а папа и бровью не повел; с плеча жены рука его скользнула на плечо дочери, которая нагнула голову и провела по этой руке губами.
— Я бы не спрашивал, — снова заговорил он бесцветным, лишенным выражения голосом, — но смотря по тому, когда ты вернулась, твои показания могут как-то помочь следствию. Ты ведь работала вчера вечером у Годианов, а они живут в двух шагах от Бине.
— Только этим мне и было заниматься!
Мама быстрым шагом пошла дальше, и на этот раз я не винила ее, но и не оправдывала. Зачем затевать разговор? Пусть себя пощадят, да и меня тоже! Метров пятьдесят я шла, чувствуя себя одинокой среди них, меня раздирали сомнения, сочувствие и к одному, и к другому. Ох, как же трудно работать на двух хозяев в стране под названием «нежность»! Мало-помалу я приблизилась к маме, потому что в данную минуту обиженной стороной казалась мне она. Когда же, в самом деле, она вернулась домой? Я понятия об этом не имела. И мне было совершенно безразлично. Все ведь знали, что она, накинув на праздничное платье халат, сначала выполняла работу кухарки, готовя весь десерт — от слоеных пирогов до мороженого; все знали, что потом она входила в большую комнату и пела: «Возвращаясь из Крана» (местный вариант «Возвращаясь из Сюрена»), «Настала полночь, христиане», «Модница», «Куда спешите, крошка?» и танцевала новомодные танцы, вытеснившие «фиалочку» и кадриль. Она ничуть не сомневалась, что встретит на пожаре папу, и потому наверняка не ходила туда, где могла к тому же выпачкать платье; когда же наконец аккордеон из приличия умолк, она, должно быть, бросилась вместе с самыми юными, с самыми неугомонными, вместе с мерзким коротышкой Ипполитом, братом невесты, вместе с Клодом Ашролем, ее кузеном, вдогонку за новобрачными, которых согласно обычаю надо вытащить на люди и которых после долгих поисков и блужданий, прерываемых смущенными смешками, хриплым пением и перешептываниями, в конце концов находят… То, что мама получала от этого удовольствие, приводило меня в ярость. Но это было так, и папы совершенно не касалось. Мимоходом я бросила взгляд на витрину аптеки, где отражалась матушкина фигура: стройная женщина с безупречными ногами и грудью, вполне способная без всякого ущерба для себя терпеть мое существование, которое напоминало ей, что шестнадцать (мой возраст) плюс семнадцать (возраст Евы Торфу, когда она выходила замуж) плюс один (приличествующий срок) составляют тридцать четыре. «Когда счет годам равняет счет зубам… начинаешь их терять, а с ними и много кой-чего другого!» — говаривала бабуся Торфу. Ха-ха! У мамы ни один зуб не тронут был даже кариесом.
— Ой, если бы ты только видел, что мама принесла! — из лучших побуждений брякнула я, обернувшись к папе и стремясь нарушить молчание. — Целую корзину с верхом. Самое маленькое на неделю хватит.
Мама вздрогнула, и я спохватилась… Что же это я такое сказала? Целую корзину с верхом… Сказала просто так, обычный оборот речи, — ведь и пирожные, и торт, и запеченный кроличий паштет, и другие остатки лакомств — все было на столе. Голова моя, голова садовая!
Почему я всегда попадаю впросак, так что тайна тотчас вылезает наружу… Моя фраза смутила маму, равно как и упоминание о корзине. Значит, и в самом деле она вернулась с корзиной в руках. Но не упоминание же о корзине было ей неприятно. А где была у нее другая рука? Я безжалостно пыталась проследить ход ее мыслей, как форель пытается пробиться сквозь плотину в верховьях реки. «Целую корзину… Что это значит? Селина ведь спала, когда я вернулась. Спала или делала вид, что спит? Заметила она что-нибудь? Нет, не могла она меня застигнуть, если только не подкараулила в кухне, но зачем бы ей устраивать засаду? Она лежала в постели. В нашей постели. То есть была в комнате, откуда, даже проснувшись, она ничего не могла видеть, поскольку эта комната выходит на улицу. Она может свидетельствовать только, что час был неурочный. Да и потом!.. Кнопка будильника была прижата. Но удивительно все же, что она сказала про целую корзину, тогда как я, придя, все выложила на стол, а корзину спрятала в шкаф». Она и правда спрятала корзину в шкаф, где хранятся метлы. Я видела ее там, на обычном месте, — когда брала свою кошелку.
— Куда ты так бежишь?! Куда ты так бежишь, мамочка?!
Мама вздернула подбородок. Она всегда напускала на себя такой вид, когда выходила от моей тетки Колю, наслушавшись ее язвительных замечаний. «Ничего, промолчим!.. Пусть себе думает что хочет, — говорила мама. — Я волноваться из-за нее не намерена. И ни перед кем отчет держать не должна!» Такое же лицо было у нее и в тот день (недавно, еще и двух месяцев не прошло, накануне пожара у Дарюэлей), когда между нею и папой произошла сцена ужаснее всех предыдущих.
«Слушай, Селина, ты теперь уже большая, — впервые осмелилась она сказать мне в тот день, — и я хочу, чтобы ты знала… Мы с твоим отцом… Больше так невозможно. Единственный выход — развестись. В наших краях так не Делают, но я иначе не могу. Вот уже десять лет, как мы должны были бы расстаться. Но твой отец не дает согласия. Для развода нужен повод, а я ни в чем не могу его обвинить. Да и потом — ты… Я никогда не оставлю тебя твоему отцу. Помоги мне, Селина. Тебя он, может, и послушает. Скажи ему…» Она не успела закончить фразу: я выскочила из комнаты…