Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 58

Но и для меня этот случай тоже стал уроком на всю жизнь. Я поняла: Лукарев, как каждый из моих мальчиков – пусть он строптив, упрям, пусть с ним трудно, – мой ученик. Что бы ни было, – мой, со всем плохим и хорошим, что в нем есть.

СЛУЧАЙ В ЛЕСУ

В одно из сентябрьских воскресений мы с ребятами – собралось человек пятнадцать – поехали на станцию Здравница, неподалёку от Звенигорода. День был чудесный, лес светился насквозь, и где-то в глубине его вспыхивали, дрожали и переливались все оттенки золота и багрянца. Тёплый грибной запах стоял вокруг: впереди то тут, то там разгоралась густым бархатным румянцем круглая шапка подосиновика, а белые грибы обнаруживались вдруг целыми семействами в сторонке, в тени: один большой, а вокруг него – толстобокие малыши с ещё светлыми шляпками.

Захлебываясь от восторга, ребята приносили грибы в запачканных землёю ладонях. Они совсем опьянели от душистого воздуха, носились друг за другом, карабкались на деревья, с воинственными криками охотились то на ужа, то на лягушку…

Наконец мы собрались отдохнуть и позавтракать. Уселись под высокой дуплистой берёзой. Мальчишки долго и безуспешно пытались вскарабкаться наверх и выяснить, «кто там живёт», но каждый раз соскальзывали, и на их загорелых ногах появились белые полосы царапин.

Ребята разложили на бумаге свои припасы и шумно принялись за еду, предлагая друг другу хлеб, огурцы, помидоры. «Чего не ешь, Трофимов?» спросил кто-то. «Не хочется». – «Вот чудак, не проголодался! А я прямо как зверь голодный. Бери баранки!» В это время я объясняла Румянцеву, какие бывают трюфели, и, услышав, что Трофимов отказался от баранок, лишь мельком подумала, не заболел ли он, не слишком ли устал от беготни.

Потом ребята снова разбрелись в разные стороны, и тогда ко мне неожиданно подошёл Трофимов, вынул из сумки солидный кусок пирога, плитку шоколада и сказал вполголоса:

– Кушайте, пожалуйста, Марина Николаевна!

Я посмотрела на него в упор и отказалась. Он чуть-чуть смутился и, отойдя в сторону, стал есть сам.

Возвращались мы поздно; сидели в полутёмном вагоне и заново перебирали дневные впечатления. И вдруг Серёжа горестно протянул:

– Ну что ты будешь делать – опять есть хочется!

Я достала из портфеля булку, нарезала тонкими ломтиками и раздала всем. Ребята стали отказываться.

– Ешьте сами, Марина Николаевна, мы не хотим, – уверял меня из дальнего угла тот самый Селиванов, который только что своим плачевным воплем пробудил наш аппетит.

– Нет, – возразила я, – у товарищей в походе всё должно быть общее. Что же, вы хотите, чтобы я ушла в другой конец вагона и наелась одна?

Это убедило их, каждый просто взял свою долю.

– Верно, – сказал Румянцев: – это уж самое противное – прятаться от товарищей и есть втихомолку.

Я взглянула на Трофимова; даже в этом скудном, мигающем свете видно было, что он покраснел до слёз. Я быстро отвела глаза, поняв, что урок, который, сами того не ведая, дали ему ребята, достиг цели.

Вскоре Трофимов ушёл от нас: отец его вместе с семьёй переехал на работу в Горький. Я долго мучилась, раздумывая над отзывом, который нужно было дать ему для поступления в новую школу. «Вася Трофимов способный мальчик, успевал по всем предметам хорошо, особый интерес проявлял к арифметике. Очень дисциплинирован». Написав это, я поняла, что ещё ничего не сказала о мальчике. А если вдуматься, что же я ещё могла сказать? Что он однажды на прогулке не поделился с товарищами пирогом и в одиночку съел плитку шоколада? В отзыве это выглядело бы нелепо. А написать, что он плохой товарищ, я не имела права, потому что, хотя Вася учился у меня больше года, я, в сущности, ничего о нём не знала и, если бы не случайное обстоятельство, так никогда бы и не поняла, насколько ошибочно и поверхностно моё представление о нём.

Трофимов уехал, увозя мой положительный отзыв который так всю жизнь и будет лежать у меня на совести. Мне только хочется думать, что другой учитель, более проницательный, разглядит в нём то, что осталось скрытым от меня, поддержит и взрастит то хорошее, что в нём есть.

ДИМА КИРСАНОВ

Среди новичков в нашем классе был один приехавший из Ростова; звали его Дима Кирсанов.

Родителей Дима потерял в раннем детстве и с тех пор жил у дяди. Своих детей у дяди не было, и он и его жена относились к мальчику, как нередко относятся родители к единственному, да притом болезненному ребёнку: с тревожным вниманием и неотступной заботливостью. Стоило Диме на четверть часа задержаться после уроков, в школу прибегала Димина тётя Евгения Викторовна и с беспокойством справлялась, не случилось ли чего с мальчиком. Если у Димы утром болела голова, его не пускали в школу не только в этот день, но и на второй и на третий, хотя бы он успел уже забыть о головной боли. Дима заметно стеснялся этого, тем более что кое-кто из ребят – в частности неугомонный Левин – непрочь были кинуть в пространство ехидное словцо о телячьих нежностях и о том, что бывают, дескать, такие чудаки, про которых не поймёшь, то ли это мальчишки, то ли девчонки, то ли грудные младенцы: в школу их провожают, после уроков за ними приходят, и ещё неизвестно, не кормят ли их дома с ложечки.

Дима держался так, словно эти остроты к нему не относятся. Меня это удивило, я не совсем поняла, что это. большое самообладание или не совсем обычное в его возрасте равнодушие к «дразнилкам»? Но долго шутить по одному и тому же поводу надоедает, и спустя некоторое время ребята перестали поддразнивать Кирсанова.

Остальные новички с первых же дней со всеми познакомились, завели в классе друзей, ссорились с ними и снова мирились. Но Дима оставался один. Он превосходно учился по всем предметам, и хотя всё давалось ему легко, я не замечала в нём довольно частой в таких случаях небрежности: он был очень добросовестным учеником, уроки готовил тщательно, тетради у него всегда были опрятные, и я знала, что он из-за единственной кляксы способен переписать всё заново. Но, думая об этом спокойном, аккуратном новичке, я испытывала смутное ощущение неловкости. Ему было двенадцать лет, но когда я с ним разговаривала, я невольно забывала об этом: мне казалось, что собеседник мой по меньшей мере мой сверстник. Он был очень взрослым, этот мальчик. Взрослый человек смотрел на меня со страниц его сочинений. И говорил он как взрослый: очень литературно, свободно пользуясь сложными предложениями, причастными и деепричастными оборотами. Не по-ребячьи сдержанно, взвешивая каждое слово, отзывался он о прочитанных книгах, о товарищах по классу. И Дима был единственный, кто ни разу не принял участия в письмах на Север.

– Не думаю, что Анатолию Александровичу так уж интересно переписываться с нашим классом, – сказал он однажды.

– Да зачем же он тогда нам пишет, если ему неинтересно? – с искренним изумлением спросил Гай.

– Ему неудобно было не ответить, раз ему написали. Это было бы просто невежливо.

– Ты неправ, – вмешалась я. – Письма, написанные из вежливости, по обязанности, бывают совсем другими. Разве ты не чувствуешь, что Анатолий Александрович пишет нам тепло и сердечно?

– Я сказал то, что думаю, – спокойно ответил Дима.

– А почему ты так думаешь? – возмутился Левин. – Какие у тебя основания?

– Я думаю так, во-первых, потому, что Анатолий Александрович вас не знает. Какой интерес переписываться с незнакомыми? И, во-вторых, потому, что он взрослый, а вы – дети.

Он так и сказал: «вы – дети».

– А ты сам кто? – Борис готов был полезть в драку и, я думаю, полез бы, если бы не моё присутствие.

– Я не собираюсь спорить с тобой, – холодно ответил Кирсанов.

– И не спорь! Подумаешь, воображала! – с яростью крикнул Борис.

Эта кличка пристала к Диме накрепко. «Кирсанов много о себе думает», «Кирсанов уж очень о себе воображает» – это я слышала десятки раз. Ни Горюнова, ни Гая, ни Левина – никого из лучших учеников остальные ребята не обвиняли в гордости, в зазнайстве, а вот Кирсанова считали гордецом. И правда, был как будто оттенок высокомерия в его отношении к товарищам. Но что-то мешало мне думать, что он попросту «задаётся». У него были такие вдумчивые, невесёлые глаза, и он как-то неумело произносил холодные, даже резкие слова. В такие минуты мне казалось, что он вот-вот заплачет и что его резкость – только самозащита. Но почему он сторонится товарищей? Чего боится?