Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 70

– Это тебе за Тёму, – сказала она и вернулась на своё место.

Мгновение тишины. Вскочил Шура, бросился к Зикунову:

– За Лебедева!

И положил да стол два куска сахару.

– За Киру, – сказал Женя, кладя перед Зикуновым свою порцию.

Так ребята перебрали всех ленинградцев. Они подходили к Зикунову по очереди, без суеты и толкотни. Каждый клал свой ломоть спокойно, бережно. Только Тоня почти швырнула Зикунову в лицо свой кусок и с криком:

– Подлец же ты! Еще и хлеба ему! – вылетела из столовой.

Справа Велехов усмехался краем губ. Слева Борщик смущенно, как будто исподтишка, пододвинул Зикунову кусок сахару, поколебался долю секунды, багрово покраснел и пододвинул второй кусок.

А Зикунов сидел понурый, не глядя на выросшую перед ним горку сахара и хлеба.

Заозерск. Незаметная улица. Детдом.

Наташе Шереметьевой.

Ну, вот что я тебе скажу, друг Наташа! Земля – она, конечно, тесная, опять же круглая, и для того, чтобы это сообщить, я и пишу тебе.

А сестренка твоя Анюта – рядом. Даже не через перегородку лежит, а отгорожена одной занавеской. Анюта и велела тебе написать. Вот какие дела.

Неделю тому назад вхожу я в санчасть, вдруг гляжу – у медсестры в руках гимнастерка. На гимнастерке значок наш. Красная черешенка.

Так что земля и в самом деле круглая, об этом я тебе сразу намекнул. Ну, значит, гимнастерка, а на ней черешенка.

Я туда-сюда, а гимнастерка-то маленькая. Не иначе, думаю, кто-то из наших пацанов дал деру на фронт.

И вдруг слышу: «Митя!»

Прямо с неба, с верхних нар. Подхожу – Анюта.

Сразу скажу: ранение у нее пустячное, осколочное, в руку. Осколок изъяли. Благополучно.

Вот и свиделись!

«Брат сестру нашел» – так раненые говорят.

Вспоминаю вас двоих, как вы приехали в Черешенки. Помню окно. Вы обе спиной к окну стояли. Ты – покороче, она – подлиннее. Ты – веселая, а она – печальная, и глаза вниз.

До того, как вам прийти, Лючия Ринальдовна сказала про рассыпанные ложки – среди них чайная ложка была. Она сказала: это к гостям, и кто-то будет маленький.

А маленький гость ты и была. Но тогда я не знал, что буду тебе писать. И слушать, как она дышит за занавеской. И думать, не надо ли ей воды.

В общем, все в порядке, Анюта идет на поправку, так и скажи Галине Константиновне. Кланяйся ей, Шурке моему и всем ребятам.

Жму твою руку, можешь на меня положиться.

Твой Дмитрий Королев.

Нет, совсем не всегда мне легко с ребятами. Мало, страшно мало я о них знаю. Вот – Щеглов. Кто был для меня понятнее Щеглова? Простой, легкий, виден насквозь. И вот этот-то легкий мальчишка носит в душе тяжесть, о которой я ничего не знаю. «У меня чутье на людей, у которых на душе камень», – сказал как-то про Мишу Петр Алексеевич. Но что же это? Спросить я не умею, я жду. А разве можно ждать? Тут надо, непременно надо спросить. Разве я не помню Федю – каким освобождением было для него рассказать о своей беде!

– Миша, почему вы с папой в ссоре? Скажи, и тебе легче станет, и мы вместе придумаем, как быть.

– Галина Константиновна, так ведь я почему не говорю? Не верю вам, что ли? Нет, стыдно мне. Стыдно. Я даже как подумаю, от стыда помираю. Не могу я про это говорить. Вы не сердитесь, ладно?

Щеглов отзывчив на каждое доброе слово. И это знаю не только я. Это знает и Велехов. Зачем ему нужен Щеглов? Не один Щеглов, ему все нужны! И Трифон Рюмкин, и Сеня Винтовкин, большие и маленькие – нужны, может, для дела, а может, для форсу: я все могу, я если пожелаю – все мои будут.

– А Велехов какой парень! – сказал мне Тёма Сараджев. – Очень он мне нравится!



– Чем же?

– Видели татуировку? Это знаете как больно? А у него вся грудь исколота, – я, говорит, и глазом не моргнул, когда меня кололи.

– Удивляешь ты меня, – сказал Андрей. – Ты из Ленинграда, ты был там в блокаду, видел настоящий героизм, настоящую стойкость. А сейчас восхищаешься такой ерундой.

– Э, нет, Андрей Николаевич, татуировка, может, и ерунда. Но не все же ерунда. Велехов – он бесстрашный. А храбрость в человеке – это все!

– А как ты думаешь, знал Велехов про зикуновские дела?

– Нет, нет! – с жаром восклицает Тёма. – Как вы можете думать? Конечно же не знал! Нет, он не такой, он замечательный, Велехов!

Да, и Тёма тоже нужен Велехову. Я все чаще вижу их вместе.

Однажды, когда они сидят под вечер на крыльце, я прибиваюсь рядом. Велехов не поворачивает головы, он, по обыкновению, выстругивает из дерева какую-то фигурку и не прерывает своего рассказа:

– Я, маленький, в Сибири рос. И мне бабка вот какую песню пела:

Да еще басом. Я, знаешь, после этого ничего не боюсь.

Сараджев слушает, приоткрыв рот. Он уважает бесстрашных, преклоняется перед храбростью. Но при этом он любит докапываться до сути вещей. И вот он рассуждает:

– Леонид очень храбрый, смелый и умный, но не очень развитой. Он не все может выразить, что хочет сказать. Он все повторяет: «Я сам по себе», а ведь это значит – эгоист. Я ему говорю – что было бы, если б в Ленинграде все были бы эгоисты и сами по себе? Люди голодали, умирали, а все равно помогали друг другу. Вот ему и нечего сказать, он ведь в Ленинграде не был, а я был.

Несмотря на этот спор – он, видимо, продолжается изо дня в день, – Велехов все больше нравится Тёме. Велехов это знает и старается вовсю.

– В Березовой Поляне я был вроде этого парня, – говорит Андрей. – Я был интеллигентней, но он умнее, гораздо умнее. Я просто покупал ребят. А он – нет, он покоряет. Он смыслит в людях куда больше, чем я тогда смыслил. Со Щегловым он добр, с Сараджевым – бесстрашен, с Лепко – удачлив и недосягаем.

Что нам делать с этим умным Велеховым? Каждый день, каждый час идет между нами глухая, трудная борьба.

– Ты Тришу не трогай, – холодно сказала Велехову Лючия Ринальдовна.

– На что он мне сдался, ваш Тришка?

– Не знаю, на что, а только запомни: я тебе его не отдам, ты его не тронь, и даже в сторону его не гляди. Понял?

И Лючия Ринальдовна бережет Рюмкина, как наседка, следит за каждым его шагом. Но разве дело в том, чтобы оберечь, оградить, разлучить? Надо, чтобы яд, который источает Велехов, перестал отравлять. Надо создать такую душевную химию, чтоб само собою возникало противоядие.

…После того как под матрацем у Жени нашлись деньги, Велехов долго не начинал со мной разговора. Он примолк. И только уже недавно спросил:

– Вам что про Женьку плохого ни скажут, вы все одно не поверите?

– Не поверю.

– А если свидетели будут: мы, мол, видели?

– Не поверю.

– Чудно.

– Что же чудного? А у тебя нет таких людей, которым бы ты верил безоглядно?

– Никому я не верю. Все хороши до поры.

Но в жизнь нашу он входил все глубже. Он искал случая показать себя, а если человек ищет, то непременно находит.

В один прекрасный день я зашла зачем-то на кухню к Лючии Ринальдовне. Во дворе раздались громкие голоса, заахали девочки, и на пороге появилась красная растрепанная Наташа. Она тащила за руку Велехова. Он, тоже весь красный, немножко упирался и, кажется, ворчал на Наташу, но получалось только невнятное бормотание: верхняя губа у Велехова страшно вздулась, лицо было перекошено, и говорил он с трудом. «Раскудахталась», – еле разобрала я.

Оказалось вот что: Ира Феликсовна попросила Велехова починить крыльцо в доме, где они с матерью снимали комнату. После мастерских он пошел туда с инструментом и стал налаживать провалившуюся ступеньку. В это время у Иры Феликсовны были Наташа и Аня: мы получили к лету ситцу на сарафаны девочкам и Наташа с Аней пришли к Анне Никифоровне за какой-то особенной выкройкой. Захватив выкройку, девочки вышли на крыльцо, поглядели на велеховскую работу, потом спрыгнули наземь и решили перед уходом пройтись по саду. Вот это едва не погубило Наташу: внезапно вокруг нее загудел целый рой разъяренных пчел. Закрыв лицо руками, она закричала. И тут Велехов не растерялся: рядом сушилось белье. С криком: «Дура, куда тебя понесло? Там же ульи!» – он содрал с веревки мокрую простыню, набросил Наташе на голову, схватил ее за руку, оттащил к дому и втолкнул в открытую дверь. Все это было сделано в мгновение ока. Самого Велехова пчела ужалила в губу, и рот ему перекосило. Молитвенно глядя на него, Аня Зайчикова произносила монолог за монологом: