Страница 4 из 26
Бычок щекотал щеку, временами расплывался, исчезал, появлялся снова, снова исчезал. В эти мгновения до Тоббо доносились обрывки фраз. Говорили о сеньорах, вроде бы что-то ругательное. И все время повторяли: Багряный, Багряный… и о том, что кто-то вернулся, а кто-то зовет, и опять: Багряный…
Усилием воли Тоббо отогнал бычка. О чем это степные?
– А что нам остается? – говорил лохматый, коренастый, сидевший вполоборота к Тоббо, так что видна была только пегая грива и кончик хрящеватого носа. – Мы ж не лесные, мы на виду. Скоро и бежать станет некуда. А Багряный есть Багряный… если уж он пришел, значит, время. Он-то не подведет. Кто нас гоняет? – сеньоры. Кто из нас их любит? – никто! За чем же дело, вожаки?
– Погоди, – рассудительно перебил худой, одетый почище. – Одно дело – пошарпать замки. Это славно, спору нет. Но ты ж чего хочешь? Ты ж бунта хочешь? Большого бунта, так? К серым потянуло? Иди. Их задавят. А с ними – и нас. А что до Багряного, так кто его видел?
Багряный, Багряный, Багряный… Ба-гря-ный…
Сознание медленно прояснялось, лица уже не кружились, бык махнул хвостом и ушел совсем. Багряный? Что-то такое, знакомое, очень знакомое… сказка, что ли…
И – резко, точно хлыстом, напрочь вышибив хмель: Багряный!
– Ладно, хватит болтать! – Вудри положил на стол тяжелые кулаки и слегка пристукнул. В хижине стало тихо. – Кто не хочет, не надо. Я говорил с людьми – и своими, и кое с кем из ваших. Они все готовы, и им наплевать на наши разговорчики. Не пойдете вы, они выберут других.
– Бунт? Опять… Сколько их было… – буркнул кто-то в темном углу.
– Я не сказал: бунт. Я говорю: война. Все вместе. И разом. И сеньоров – резать. Всех. Без разговоров.
Тоббо вздрогнул.
– Что?
О нем, похоже, успели позабыть. Во всяком случае, все замолчали и обернулись. В глазах их мелькало удивление – словно взял да заговорил обструганный чурбан для растопки. И только Вудри, совсем не удивляясь, приподнялся, опираясь на кулаки, нагнулся, заглянул прямо в лицо Тоббо и медленно, очень внятно, повторил:
– Сеньоров. Всех. Без разговоров.
Глаза – в глаза. Но Тоббо не видел Вудри. Он смотрел сквозь него. И видел другое. То, что не хотел помнить. То, что, казалось, забыл. Вот стоит корова, пегая и худая. Рядом с ней, на коленях – мать. Она умоляет людей в кольчатых рубахах не забирать Пеструху. Те смеются. А вот – один из них, он уже не смеется, он стоит, растопырив ноги у стены амбара, глаза полузакрыты, руки скрючены на животе, а под ними – красное, и вилы, пробившие кольчугу, не дают воину упасть. И крик. И отец, и соседи, и брат матери: их лица искажены, они сидят на кольях – не тонких, чтобы не прошли насквозь, но и не толстых, чтобы не порвали утробу, позволив казненным быстро истечь кровью. Сеньоры искусны в таких вещах. И – голос матери: «Не бунтуй, сынок, никогда не бунтуй…»
Да, бунт – дело скверное.
Но – если Багряный?
И снова: лицо управителя. Он улыбается у входа в храм Вечного и держит за руку девушку, которая сейчас должна стать женой Тоббо: у девушки зареванные глаза и огромный живот, она служила в замке и старый граф воспользовался своим правом, а теперь еще раз пользуется, ибо высокорожденная супруга потребовала избавиться от девки. Тоббо связан. Рядом с ним кольчужник, бежать некуда. А управляющий улыбается все шире. И говорит:
– Тоббо, пойми…
Да, именно так: «Тоббо, пойми! Куда тебе деваться? Воля сеньора выше неба, крепче камня. Иди лучше сам, Тоббо…»; и Тоббо идет, и подает руку этой девушке, которую даже не видел раньше, и клянется быть с нею до самой смерти. Он будет бить ее смертным боем, и спать с нею, и у них родятся дети, и снова станет бить, а она станет только вжимать голову в плечи и сопротивляться лишь плачем, и, распаляясь от тихого плача, он будет… топтать ее ногами, ее – а не управляющего. А управляющий… Вот он приезжает к хижине с десятком людей, и снова улыбается, и снова журчит негромко:
– Тоббо, пойми…
«Пойми, Тоббо, это необходимо, иначе никак нельзя. Мальчишка не имеет права расти обычным: в нем – кровь сеньора, а у сеньора есть наследник и есть враги. Так что, Тоббо, лучше отойди, ты ведь разумный виллан, Тоббо, отойди в сторону и не мешай». И Тоббо не мешает, а жена вопит и стелется по земле, ее пинают – несильно, жалеючи, куда слабее, чем муж, но она падает и лежит недвижимо, а люди из замка ловят старшего сынишку и распластывают на земле, и лишают мужского естества, а потом, словно этого мало, делают слепеньким…
И все это нужно терпеть. А если невмоготу терпеть, тогда забыть. Иначе нельзя жить. Нельзя!
Но ежели и вправду – Багряный?!
Тогда…
Вот он стоит, управляющий… и я. Тоббо, разумный виллан, смирный виллан, никогда не бунтующий виллан, я беру егоза подбородок, и достаю меч… нет! руками, просто руками, медленно, медленно, чтобы глаза умерли не сразу, чтобы он, он, а не я, понял…
И все. Больше не нужно ни терпеть, не забывать. И не надо возить в замок копчения, по десять туш в месяц. И не надо делать бычка злобным. Конь. Дом. Степь. Все это свое. И никаких кольчужников…
И глаза жены. Он впервые разглядел ясно и отчетливо: они светло-синие! И в них нет печали! Жена, одетая в вышитое праздничное платье, стоит на пороге, протягивая навстречу руки. А рядом – слепенький…. но веселый! зрячий! С пушком на щеках! И поцелуй, первый за всю их корявую жизнь, и куда-то исчезла бессильная злоба…
Вот так.
Все просто. Даже очень просто.
Если действительно – Багряный.
Он уже не сидел, а стоял. И Вудри тоже встал. И остальные, сидящие, смотрели только на него, но уже не сквозь, а с интересом, словно ожидая чего-то. Но Тоббо не знал, как пересказать увиденное, и потому просто вытолкнул сквозь зубы:
– Да. Резать… Всех. И без разговоров.
И добавил потише, словно извиняясь:
– Ежели Багряный…
«…когда же истекло время Старых Королей, новые владыки не пожелали обитать в Восточной Столице и, построив Новую у Западного Нагорья, поставили престол там, приняв титул императоров. Древние законы отменили они, земли раздали храбрейшим из воинов своих, коих нарекли сеньорами, а с землею вместе отдали и людей, на ней обитавших. И не стало в мире правды. Но минуло десять лет, и явился к людям из неведомого укрытия молодой рыцарь. Щит его был украшен колосом и корона из колосьев венчала чело: была же корона эта той самой, что пропала без следа в битве, когда сила пришельцев сломила силу вольного народа и низвергла во прах славу Старых Королей.
И встали люди, как один, по его зову, ибо времена вольности не были еще забыты. Страшной была их месть, неумолим гнев. Из замков, сметая ворота, кровь текла потоком, и ни детство, ни седины не охраняли от мщения того, кто посмел посягнуть на древние устои. Казалось, оборвана судьба тех, кто властвовал в Новой Столице.
Но не пожелал этого Вечный, ибо не без воли его был положен конец старым порядкам и в обиде он был на Старых Королей за скупость в жертвах на его алтарь. Перед последним боем бросил он треххвостую молнию с небес и испепелил мятежное воинство. Мужицкого же короля поставили пред ликом императора. И приказал тот, в исступлении, подвергнуть бунтовщика пыткам, а истерзав – казнить такой смертью, чтобы на века запомнилась она.
Но воззвали к Вечному Четверо Светлых:
– О Всесущий, явив грозу, яви и справедливость! Без воли твоей не одолели бы смертные мятежника. Твой он пленник, не их. Сам реши его судьбу: хочешь – убей, хочешь – помилуй…
Вечный же, услышав это, отнял бунтаря у земного владыки и, призвав к себе, спросил:
– Знаю, зачем пришел к людям. Престол отцов возжелал поднять вновь из тлена. Спрошу иное: почему позволил низшим топтать высших, в крови их купаться?
И ответил Вечному побежденный:
– Средь простых скрываясь, набирая года, видел я их жизнь. Нет в ней правды, ибо не должен, человек жить, подобно скоту; и смерти ждать, как блага, дабы после нее лишь попасть в Царство Солнца!
Дерзки были слова. Бестрепетен взгляд.
Разгневался Вечный.
И присудил.
Не на господ поднял ты руку, ничтожный, но на меня, замыслив поставить на греховной земле Светлое Царство. Потому караю тебя страшнее, чем смог бы покарать император, кровный враг твои. Ездить тебе отныне но свету бессмертным и неприкаянным, скорбящим и бессловесным, видеть горе и слезы тех, кого тщился оборонить, но быть не в силах вмешаться.
Так сказал Вечный. Грозен был его глас. И Четверо Светлых не посмели вступиться.
И добавил Вечный:
– Кровь невинных и бессильных, лишь родством и гербом виновных, пролитая с попустительства твоего, взывает ко мне, не умолкая ни на миг. Не желаю вдыхать ее запах. Твоя вина, тебе и нести.
Сказав так, окунул мятежника в алый ручей у ног своих и вынул оттуда, когда окрасились латы кровавым багрянцем. Сделав это, смягчился, ибо понимал – жестока кара, и сознавал: не по вине назначена, но в запальчивости.
Тогда-то и изронили слово свое Четверо Светлых:
– Сказанное Вечным не отменить. Но по праву, данному нам господином всего, Всесущным строителем мира, добавим свое к приговору. Ездить же тебе в багряных проклятых латах, смотреть на горе, слышать зовы о помощи – и не мочь вмешаться. Но лишь до той поры, пока мера зла под солнцем не превысит предела дозволенного. Когда же свершится такое, иди к обиженным. Без слов поведешь. И принесешь удачу.
И поехал Багряный по земле, бессмертный и бессловесный; все горе мира видел и все стоны слышал – вмешаться же не мог. Менял коней, не спрашивая хозяев. Кто воспротивится проклятому? Порой, завидев, звали люди Багряного, по, не останавливаясь, проносился он мимо…
Ибо не пришел еще предел горю людскому.
Но ведомо ли кому, где тот предел?»