Страница 11 из 22
Стесняюсь, однако, держусь скованно – и напускаю на себя разочарованно-скучающий и загадочно-замкнутый благородный вид. Во-первых, танцевать я еле умею – а хочется, естественно. Во-вторых, развязность моя часто сменяется застенчивостью – как сейчас, – дело обыкновенное. В-третьих, со вчерашнего вечера я вообще не могу внутренне раскрепоститься. Дело в том, что меня, беспризорного «дикаря», приютили на свободную койку в свою комнату четыре девчонки. И когда трое – в их числе инициаторша благодеяния – вышли перед сном мыться, четвертая, глядя в глаза, довольно спокойно пообещала: «Замерзнешь ночью – приходи, согрею». Несколько обалдев и обмерев внутренне, я – внешне – сказал «обязательно» в таком же тоне – и не пришел: среди четырех разбитных девочек я чувствовал себя несколько затравленно, несвободно – к сожалению, пожалуй, двоих из них и к гораздо большему сожалению своему; примешивалась и проблема буриданова осла, сдобренная забавно-тупой формой тактичности: я чувствовал некое моральное право на себя той, которая, собственно, поселила меня сюда, но не считал гарантированным, что она не выпихнет меня из своей постели, если я туда полезу, а принять в ее присутствии приглашение другой затруднялся, – присутствие же еще двоих усугубляло положение; в таком пикантно-анекдотическом бестолковом положении я был в первый раз в жизни (и в последний). И ни одна из них не была так чтобы слишком хороша. (Все это время я не переставал любить другую, далекую.)
Танцы продолжаются. Стою. Раз пригласил замухрышку поскромнее.
Одна девушка выделяется – в светло-кремовом брючном костюме (очень по моде), тоненькая (даже излишне худощава), прямые каштановые волосы (негустые) по плечам, личико милое (и заурядное: отвернись – забудешь).
Приглашаю ее на твист (который танцевать в общем не умею). Нерешительный полуотказ: она не умеет; во мне сразу появляется отрадное превосходство, настроение и уверенность повышаются: я вас научу. Голос у нее не красивый; у очень женственных натур случается мелодичный высокий голос, очень плавный на интонациях, буквально льющийся из горла без обрывов; у нее не такой, обычный голос.
Учу ее твисту – зрелище жалковатое. Но она мила и сама по себе выделяется, я тоже; на нас смотрят с чувством много больше положительным, чем усмешливо. Мое тщеславие польщено.
Следующий танец медленный – нечто вроде танго. Тихонько переступаем рядом, прикосновение ее рук и талии под моей рукой отчуждено. Кисть ее руки в моей длинная, худая, влажноватая и при своей безучастности на ощупь неприятна. Двигаемся мы с моей партнершей плохо, контакта движения не возникает; держится она деликатно-сдержанно, но чуть улавливается некоторое внутреннее раздражение; я теряюсь, внутренняя связанность начинает вновь увеличиваться. Пытаюсь задержать, изменить этот процесс, пробую с подобающе-нейтральных фраз завязать разговор – без успеха. Ясно уже – знакомство не состоялось, но во внешней части сознания еще не исчезла надежда (действие некоторой инерции восприятия и спекулятивной подстановки желаемого за действительное).
На следующий танец мне отказано – в деликатно-милой форме, но голос недвусмысленный.
Отхожу за край, курю. Делается грустно, какая-то возникает отверженность. Уязвленное самолюбие, несбывшаяся надежда – пусть маленькая, незначащая, но когда она разбивается, то в этот самый момент из почти ничего превращается мгновенно и неощутимым образом в нечто значительное. Девушка в общем-то хороша, сейчас она больше чем просто нравится мне: я задет, горечь гордости и обиды просачивается; растраву души можно было бы сформулировать примерно так: «Разве ей не ясно, что я хороший; я, хороший, не нужен ей… как неправильно и плохо все устроено».
Она ничего, ничего не понимает… Она не знает, кто я, какой я, какая жизнь за мной…
И по нередкой привычке, как фразы поручика Ромашова, играю внутри себя, ориентируясь на нее, историю: я герой-курсант, у которого заглох в полете двигатель истребителя и который не катапультировался, спасая бог весть что внизу, и посадил самолет, чудом выжив после взрыва его на земле, и списан навеки из родной авиации, и трагическая любовь заставила меня страдать в сумасшедшем доме и бросить университет, а вот сейчас я полюбил по-настоящему впервые и с первого взгляда. (В психологии, вроде, подобные явления классифицируются как «косметическая ложь».)
Я танцевал с ней еще раз и нескладно как-то пытался изложить эту версию – без признаков сочувствия и успеха. Она не была расположена выслушивать, я в волнении говорил ненатуральным голосом – одно другое усугубляло.
Танцы кончились быстро.
Она прошла к юноше – видимо, ждавшему ее. Они ушли обнявшись. Выглядел юноша никак; я, по моему убеждению, производил более выгодное впечатление. Вслед им я пережил быстро улетучивающуюся сложную смесь тоски, разочарования, высокомерного презрения, зависти, злости и тихой жажды чисто плотских ощущений. Через минуту это состояние утеряло конкретную направленность, и исчезло уже в обобщенной форме (кроме своего последнего пункта) тем скорее и легче, что подошли мои попечительницы, и возник веселый разговор – треп, и мы поли к себе, и рядом были готовые разделить мои чувства – кои я и оставил самому себе со смутным сознанием собственной незадачливости и спекулятивными морализаторскими построениями в пользу целомудрия.
Он говорил обо всем с циничной издевочкой и писал стихи о паладинах и принцессах. То был человек веселый, слабый и несчастный, принадлежавший к числу тех, у кого вроде бы все в общем не хуже, чем у других, но имеется в их характере некая черта, которая помимо их воли и сознания отравляем им жизнь. Он был привязчив – но привязанности его были неуверенно-непрочны при ласковости; по обыкновению он прикрывал неуверенность иронией, сарказмом. Его нельзя было обидеть – он уходил раньше, чем чувствовал только возможность неприязни; при своем грязном языке был крайне тактичен. Он сходился с людьми быстро и готовно без назойливости – потребность в привязанности была постоянна, и так же постоянно рвались прежние связи: его болезненно-самолюбивая и неуверенная натура не могла быть стойкой. Стихи его – жестоко-романтические, литературные, юношеские – свидетельствовали о возвышенных идеалах чувствительной души. Картины – гуаши и акварели на опять же жестоко-романтические темы – условно-примитивные по технике, которой он и не мог обладать, но замысел бывал не банален, а композиция и сочетания цветов изобличали вкус. Выглядел он так: высокий – впечатление больше от худобы и разболтанности, в дешевом несвежем костюме, с маленькой блеклой челкой и ранними залысинами, за очками в тонкой золоченой оправе глаза с ехидцей, с ехидцей же тонкогубая улыбка и в точности соответствующий им голос. За ним не было известно никаких любовный историй – а менее всего он был склонен к аскетизму. Он пил. Дважды вскрывал себе вены – второй раз, прежде чем перевязать его и вызвать скорую, ребята набили ему морду. Лечился от алкоголизма, от психостении, дважды был отчисляем из университета – второй раз окончательно. Симпатий он не вызывал – производил впечатление какой-то нечистоплотности, полной ненадежности и при известном изяществе развязного поведения не был обаятелен.