Страница 41 из 50
— Хорошо, — медленно произнес Эдмонд, слушая, как одна из половин его сознания, насмехаясь, пропела: «Ты слышишь, до чего они нас довели, я чуть было не начала грязно ругаться». — Да, отчасти я выработал для себя некоторые представления о явлениях этого мира — так, как я их понимаю. Но не думаю, что мои представления могут являться неопровержимой истиной, ибо не существует в природе истин абсолютных. А может быть, вы верите, что такие истины существуют?
— Нет, — отвечал Штейн. — Вместе с вашим Оскаром Уайльдом я соглашаюсь с тем, что — ничто не может быть всецело истинным.
— Это утверждение из области парадоксов, — усмехнулся Эдмонд, — и чтобы быть истинным, изначально должно быть ложным. Хотя существует некое определение, которое можно было бы отнести по сути своей к истинным, — определение из области этакой прагматичной эйнштейнианы, но применительной не только к чистой науке, но и ко всей природе вещей в целом. — Выдохнув струю сигаретного дыма, Эдмонд продолжил: — Кебелл тоже изрядно потрудился над этой проблемой и, следует отдать ему должное, нашел довольно оригинальное решение: «Все в этом мире подвержено влиянию времени, и ничто не вечно в нем, кроме перемен». Тем не менее, даже поверхностный анализ подскажет нам, что и эта истина — истина лишь относительная.
— Гм-м, — хмыкнул профессор. — Вполне возможно.
— Абсолютной же можно считать лишь эту истину: все мировые явления относительны с точки зрения наблюдателя. Только сознание наблюдателя может определить, что есть истина, а что есть ложь.
— Так-так, — покачал головой профессор и добавил: — Но я не верю этому!
— И тем самым подтверждаете истинность моего заявления, — спокойно возразил Эдмонд.
В молчании, словно увидел впервые, разглядывал Штейн тонкогубое, с застывшим на нем иронично-насмешливым выражением лицо своего соседа.
— А что касается вашего последнего вопроса, — невозмутимо продолжал Эдмонд, — то ответ будет, вне всяких сомнении, однозначным: нет никакого смысла в этой жизни.
— Думаю, что в молодости мы все открываем эту истину, чтобы с годами начать в ней сомневаться.
— Я подразумевал не совсем то, что вы сейчас позволили себе вообразить. Разрешите задать вам вопрос? Что станет с прямой, спроектированной на поверхность одного из пространственных измерений?
— Согласно Эйнштейну она повторит искривление пространства.
— Ну а если вы продлите эту прямую до бесконечности?
— Она замкнется и станет окружностью.
— А если рассматривать время, как пространственное измерение?
— Я понимаю. Вы хотите сказать, что время — есть повторяющая себя кривая.
— Вот и ответ на ваш вопрос, — мрачно произнес Эдмонд. — Какой смысл вы собираетесь найти в том, что называете жизнью и что в действительности есть ничтожная, измеряемая не градусами, но долями секунды дуга в гигантском, без начала и конца круге времени, в котором нет места надежде, нет видимой цели, а есть лишь бесконечное повторение пройденного. Прогресс — это мираж, а судьба жестока и неумолима. Прошлое есть продолжение будущего, и они бесконечно сливаются друг с другом в точках пересечения этого гигантского круга с его диаметром, что зовется настоящим. И даже самоубийство не принесет спасения, ибо все опять повторится, до финальной точки по-детски наивной попытки восстания.
Наступило молчание. Зараженный пессимизмом своего попутчика, профессор Штейн угрюмо провожал глазами текущую подле них реку из стали. Потом снова перевел взгляд на насмешливый профиль своего случаем назначенного компаньона и невольно захватил тот момент, когда тонкие губы Эдмонда Холла задрожали язвительно-ироничной усмешкой.
— Боже милостивый, — не выдержал, наконец, профессор. — И это ваша философия?
— Не вся, а только доступная словам часть ее.
— Доступная словам? Что вы хотите этим сказать?
— В моем понимании существуют две категории мыслей, чье выражение недоступно для слов. Слова — вы, наверное, и сами с этим сталкивались — довольно примитивный и грубый инструмент. Составление из простейших слов фраз, предложений, которые смогли бы придать мысли какую-то определенную, законченную форму, — этот процесс чем-то напоминает мне кирпичную постройку. Слова — это те же кирпичи, в них не хватает гибкости, глубины, непрерывности перехода от одного элемента к другому. А есть мысли, которые заполняют эти пустоты, лежат в расщелинах слов — это тени, тончайшие оттенки, нюансы, — если вы пожелаете. Слова могут лишь весьма приблизительно обозначить контуры этих мыслей, и многое тут будет зависеть от настроения и чувств.
— Да, — согласился Штейн. — Это я вполне допускаю.
— Но существует и другая категория мыслей, — и столько тоски зазвучало в этот момент в голосе Эдмонда, что Штейн невольно бросил на него короткий, встревоженный взгляд. — Мыслей, что существуют вне всяких подвластных выражению человеческой речью пределов, — это страшные, несущие безумие мысли…
Эдмонд замолчал. В плену его откровений, рождая собственные картины, молчал и профессор; и прошло несколько долгих минут, прежде чем он решился вновь заговорить.
— И к вам приходят эти мысли?
— Да, — коротко ответил Эдмонд.
— Значит ли это, что вы больше, чем просто человек?
— Да, — вновь прозвучал короткий ответ.
— Тогда, тогда мне кажется, что вы просто безумец, мой друг, но не отрицаю, что в некоторой степени и я… — не закончив, профессор перевел взгляд на руки Эдмонда, одна из которых покойно лежала на баранке Руля, а вторая подносила к губам сигарету. — Без сомнения, существует некоторая разница… Пожалуйста, остановите на Диверси.
Автомобиль мягко подкатил к поребрику тротуара, Штейн распахнул дверцу, тяжело выбрался наружу и с мгновение молча смотрел на Эдмонда.
— Спасибо, что подвезли и, конечно, спасибо за содержательную лекцию, — наконец сказал он. — Всякий раз после наших столь редких общений я становлюсь обладателем драгоценного перла новых знаний. Сегодняшний я бы рискнул описать вот так: нет в этом мире места надежде, а общая сумма всех знаний человечества равняется нулю.
По губам Эдмонда снова пробежала ироническая усмешка.
— Когда вы действительно это поймете, — сказал он, медленно трогая машину вперед, — вы станете одним из нас.
Тяжело опираясь на трость и подслеповато щурясь вслед давно скрывшейся из виду машине, профессор Штейн еще долго продолжал стоять в глубокой задумчивости.
Глава восемнадцатая
ЭДМОНД ВНОВЬ СЛЕДУЕТ ЗА ПРИДУМАННЫМ ИМ ОБРАЗОМ
После дарованной Альфредом Штейном передышки снова вернулась к Эдмонду Холлу старая мука неутоленного желания. И в ровном бормотании мотора вдруг почудился ему бесконечный повтор: Ванни… Ванни… Ванни… И в резких гудках клаксонов тоже звучали лишь одни нотки: Ванни! Разбитый, совершенно несчастный он вернулся на Лейк-Вью — к месту своего постоянного и довольно-таки странного жительства.
Там, в подъезде дома, автоматическим движением он просунул ключ в замок почтового ящика. Сара никогда не опускалась до столь прозаического занятия, ибо считала немыслимым, что внутри этой железной коробки может содержаться нечто, способное представлять для нее интерес. Но на Эдмонде, при всей его отстраненности от суеты внешнего мира, все же лежала обязанность содержать в образцовом порядке механизм их маленького домашнего хозяйства; а в утробу этого ящика попадали требовавшие оплаты счета, реже — уведомления о гонорарах Стоддарта, или еще реже — предложения технического характера. И сейчас равнодушным и привычным движением он сгреб в кучу свой обычный набор корреспонденции и вдруг замер от неожиданного предчувствия. Среди официального вида конвертов с безликими, напечатанными на пишущих машинках адресами лежало невзрачное, тоненькое до прозрачности письмецо, с бисером выведенных от руки букв. Ванни!
Волна теплой радости, столь неестественной холодной расчетливости Эдмонда, подхватила его и тут же угасла. Что бы ни написала Ванни, это не могло уже изменить существующих обстоятельств, не могло соединить два чуждых по природе своей существа, не разорвало бы безжалостного круга времени.