Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 219 из 223

— Зеркало, — Маша с трудом выговорила первое осмысленное слово. — Нельзя ли зеркало?

Сестра на миг задумалась, потом снова заулыбалась и беспечно махнула рукой.

— Отрастут, Мария Ивановна!

Подала зеркало, и Маша увидела себя и — не себя. Увидела незнакомое худенькое, очень бледное личико, знакомые синие глаза и — чужую, постороннюю голову. Стриженую, как у новобранца.

Последняя волна болезней, катившаяся по многострадальным тылам, под конец свалила и железную Глафиру Мартиановну. Правда, то был не тиф, не оспа и даже не воспаление легких, а всего лишь простуда, но проходила она тяжело, и Павел Федотыч наведывался по нескольку раз на дню. Генерал Рихтер тоже навещал больную, помогая в делах неотложных, и однажды среди очередной почты обнаружил письмо из Кишинева, адресованное Марии Ивановне Олексиной. Зная, как ждет Маша вестей о пропавшем женихе, генерал распорядился тут же переслать ей зашлепанный штемпелями конверт.

Письмо было от братьев Рожных. Ссылаясь на официальные сведения, братья с прискорбием извещали о гибели вольноопределяющегося Орловского полка Аркадия Прохорова. И жизнь сразу представилась конченой, без цели и интересов, и, едва окрепнув, Маша попросилась домой.

— До какого пункта желали бы? — угнетенно спросил Рихтер.

— В Смоленск. Домой хочется.

Рихтер выправил билет 1-го класса, подал личный экипаж, расцеловал и благословил. Провожала уже оправившаяся Глафира Мартиановна; они добрались до Бухареста, распрощались по-родственному. Маша долго махала в окно, а когда оглянулась, в купе сидела Александра Андреевна Левашева.

Чем ближе подъезжали к дому, тем все заснеженнее и суровее становилось вокруг. Поезд медленно полз по обледенелым рельсам, подолгу отдуваясь на станциях; пассажиры высыпали из вагонов и прятались в спертом тепле вокзалов, гоняя бесконечные чаи. Но в 1-м классе чай подавал проводник, вылезать не было необходимости, и случайные спутницы коротали время в разговорах.

— Дорогая моя, вы полагаете, что война — кровь, муки, смерть? Если бы. Увы, война — это безнравственность. Это торжество безнравственности, это апофеоз безнравственности, это триумф безнравственности. Да, да, дитя мое. Когда весьма воспитанная девица приживает на стороне ребенка — это война. Когда ваш друг и советник, которому вы доверяли, как себе, оказывается мошенником, поставляющим гнилую муку, — это война. Когда милая барышня… — Левашева покосилась на сдержанную Машу, — становится содержанкой этого мошенника Хомякова…

— Что? — вдруг спросила безучастная Маша.

— Увы, дорогая моя, — вздохнула Левашева. — Не будем называть имен, но ваша сестрица сама выбрала свой путь.

Александра Андреевна строго откинула голову, ожидая возражений, но тихая, по-монашески не снимавшая платка попутчица только тяжело вздохнула. Она более не спорила, не отстаивала своих взглядов: она покорно выслушивала все, что ей говорили, и эта покорность очень нравилась Левашевой.

— Вы прелестны, Машенька, прелестны. Не могу представить, что расстанусь с вами.

Маше казалось, что и ей не хочется расставаться с Александрой Андреевной. В уютном купе, в бесконечно длинном путешествии было покойно. Здесь она не встречала ни сочувствующих родных, ни любопытных посторонних взглядов; рядом находилась женщина, которая говорила только о себе, и Маша была глубоко благодарна ей за это: любое сочувствие, любой жалостливый вздох были невыносимы. А Александра Андреевна сокрушалась, что придется расстаться, а потом напрямик предложила Маше собственный дом, неограниченные средства и вечную признательность.

— Мой несчастный брат любил вас, я знаю это, дорогая моя. Я безмерно богата и безмерно одинока. Будьте милосердны, скрасьте мою старость, и я устрою вашу судьбу. А бедный Серж будет радоваться на небесах и благословлять нашу любовь.

Маше уже не хотелось ехать в Смоленск, что-то объяснять, рассказывать, выслушивать. И она согласилась посвятить свою жизнь развлечениям стареющей матроны, утонула в ее слезах и поцелуях и испытала странное, почти болезненное удовлетворение, что ставит крест на собственной судьбе.

Все окончилось к обоюдному удовольствию, и обе проплакали добрых сорок верст: Маша — от горечи, а Александра Андреевна — от умиления. В Туле она деловито вытерла слезы и уже иным тоном — тоном патронессы и барыни — послала Машу прогуляться по станции. Машеньку кольнул тон, но она не ослушалась.

Тула пряталась в серых зимних сумерках. Низкое пасмурное небо было сплошь в черных столбах паровозных дымов и белых фонтанчиках пара, и Маша невольно залюбовалась этим еще необычным для России новым пейзажем. А когда насмотрелась вдоволь, подняла голову и в окне санитарного поезда напротив увидела Аверьяна Леонидовича Беневоленского. Увидела с фотографической отчетливостью: освещенного свечой в четкой раме окна. Он улыбался и что-то говорил невидимым собеседникам, а окно было высоко, и Машенька напрасно подпрыгивала и размахивала руками.





— Не велено пущать. Никого не велено, заразы боятся.

Грузный усатый кондуктор курил у ступеньки вагона вместе с таким же солидным санитаром. Оба равнодушно глядели мимо Маши.

— В вашем вагоне — мой жених. Я видела в окно.

— Не велено.

— Так позовите же его, господи! Вольноопределяющийся Бене… — Маша осеклась. — Нет, нет, Беневоленский — это другой. Другой.

Она точно не знала, под какой фамилией ушел в армию ее жених, и потому сразу же отошла от тамбура и вновь стала смотреть в окно, за которым только что так ясно видела Аверьяна Леонидовича.

В оконной раме долго никто не появлялся: Маша уже испугалась, что он ушел или что ей показалось. Потом он вновь ясно и отчетливо возник за стеклом. Улыбнулся, повернул к ней голову.

— Аверьян Леонидович! — что было сил закричала Маша. — Аверьян Леонидович, это я! Я!..

А поезд дернулся и пошел, и Беневоленский продолжал так же упорно и незряче глядеть на Машу. Глядеть и не видеть…

— Это я!..

Маша сорвала с головы платок, замахала им, стараясь прыгнуть повыше: поезд шел медленно, и она, размахивая платком и подпрыгивая, шла рядом. А Беневоленский глядел в упор, глядел и не узнавал, и Маша не понимала, что смотрит он из освещенного вагона в густые сумерки и, глядя на нее, ничего не видит.

— Гля-ко, стриженая, — громко сказал кондуктор. — Жених, говорит, а фамилии не знает. Энта из тех, значит, из гулящих, которых полиция стрегет. Чтоб все видели, кто они из себя.

— Тьфу, лярва! — плюнул санитар, проезжая мимо Маши.

Маша не слышала этих слов: Беневоленский видел ее, видел — в этом она не сомневалась! — видел и не узнавал. Почему? Просто не узнал или забыл, не пожелал узнать или не осмелился? Но главное было не в этом, не в этом: главное, он был жив. Жив! И Маша точно проснулась, точно перевернулась внутри самой себя: отныне она должна была, обязана была разыскать его, под какой бы фамилией он ни числился.

С олексинской стремительностью она вошла в купе после второго звонка. Носильщик еле поспевал следом, а Александра Андреевна не успела удивиться.

— Чемодан, баул и корзинка, — странным чужим голосом сказала Маша. — Скорее же! Я остаюсь в Туле, Александра Андреевна. Прощайте!

И вышла из купе.

28 декабря произошло решающее сражение возле деревень Шипка и Шейново. Войска генерала Скобелева без артиллерийской подготовки начали атаку и, умело маневрируя, соединились с войсками генерала Святополк-Мирского, заняв деревню Шейново. Армия Весселя-паши оказалась в полном окружении и сложила оружие.

Передовой колонной отряда Радецкого командовал Михаил Дмитриевич Скобелев. Приняв назначение, он специальным рапортом попросил великого князя главнокомандующего откомандировать в его распоряжение генерал-майора Струкова, обосновав эту просьбу следующей оценкой: «Генерал Струков обладает высшим качеством начальника в военное время — способностью к ответственной инициативе». Николай Николаевич старший, получив рапорт, поначалу засопел и зафыркал, но отказать в просьбе не решился: к тому времени Скобелев 2-й был не только героем плевненских штурмов, но и победителем Весселя-паши.