Страница 1 из 3
Константин Яковлевич Ваншенкин
Художники
Душным июльским вечером, ожидая электричку на людной московской платформе и потом с усилием втискиваясь в вагон, художник Сергей Попов остро вспомнил – и острота эта все не отпускала, – как когда-то ротный послал его в Москву к женщине – он сказал: к сестре – с продуктами. Часть формировалась на маленькой станции, по этой же дороге, и вот-вот должна была сниматься с места. Ротный не мог отлучиться и послал единственного москвича. Вещмешок был запакован намертво, удобно лежал на спине, и Сергей отдал его с некоторым сожалением, только остались торопливые слова благодарности и взгляд испуганных молодых глаз. До дома было отсюда порядочно, и он не стал терять времени: мать приезжала к нему прощаться накануне.
Молодой и голодный, он стоял на платформе в полном, без единого огонька, мраке, из которого неожиданно выплыл тоже темный состав. Люди цеплялись на ходу, стараясь захватить место. Когда его внесло внутрь, вагон был уже полон, но долго не отправляли, и народу все прибывало. И на каждой станции садилось больше, чем выходило. Потом остановились в поле, и люди в тесно набитом темном вагоне молча слушали отдаленные взрывы и где-то рядом скорострельную зенитную пальбу.
Попов, конечно, и раньше не раз вспоминал все это, но от многочисленных повторений ощущение постепенно стерлось, размазалось. А сейчас он даже не вспомнил об этом, сейчас он это увидел и почувствовал.
Так получилось. Летом он бывал в городе только при крайней необходимости. Сегодня нужно было срочно сдать портрет маршала Толбухина, выполненный для музея окружного Дома офицеров. Все прошло нормально, как говорит его сын Витя, а затем на раскаленной московской улице Попов, уже слегка обремененный несколькими необязательными покупками, встретил Игоря Метелина. И тоже – они частенько видались на выставках и на собраниях, а здесь оба как бы придали особое значение этой встрече, остановились, обрадовались. Вскоре они уже сидели в полупустом зале большого ресторана, где Игоря знали и были поэтому довольно внимательны, – и пили вино, лучшее, что нашлось, – каберне. Игорь мимоходом разъяснил, что в принципе вино это зимнее и, как все красные, хорошо чуть подогретым, к мясу, а летом приняты сухие, охлажденные («Знаешь, в запотевших бутылках!») белые вина. Попов в этих тонкостях не разбирался, ну, а Игорь – он во всем был дока.
И сейчас Сергей, улыбаясь, смотрел на него, с удовольствием отмечал его изящество и осанку.
Они вместе учились, сразу после войны, и хотя Сергей жил дома, а Игорь в общежитии, были неосознанно близки друг другу, – оба мальчиками ушли на фронт, да и вернулись совсем молодыми. Тогда ничего еще в них окончательно не устоялось, их связывала только одинаковость их судьбы. Время было голодное, но радостное. И еще сидело в крови ощущение, что нужно чего-то добиться, самому, своими руками. Процветал жанр. «Пресловутый жанр», – говорил Дударов, их профессор Дударов, Петр Григорьевич, которого они за глаза любовно называли «Петя», он и сейчас преподает в их институте. «Нужно видеть общо, – учил он, – а у вас литература!» Все так, но, что ни говорите, перед «Письмом с фронта» толпы стояли.
А Игорь Метелин был прирожденный график, работал изящно, легко. Он был уверен, что время его придет. Теперь он вместе со стариком Дударовым преподавал в их институте, студенты его обожали за его работу, за повадку и язык. Попов всегда угадывал его руку и, встречая в салоне эстамп или беря книгу, называл художника, не глядя на подпись, слегка гордясь, что это его однокашник и друг. А старик Дударов и сейчас ворчал: «Французисто!» или «Среднеевропейский стандарт».
По правде говоря, не такой уж и стандарт!
Они сидели в полупустом ресторане, болтая о чем попало, как два близких человека, довольные лишь присутствием друг друга. И они к тому же помнили, какой снаружи зной.
– подчеркнуто произнес Игорь, рассматривая на свет бокал с вином.
– Это кто написал?
– Одоевский. Декабрист.
– «Во глубине сибирских руд»? – уточнил Сергей.
– Нет, то Пушкин. А этот – ответ. «Струн вещих пламенные звуки».
– Да, да! – обрадовался Попов. – Помню. Еще в школе. Но вообще-то, знаешь, если к нам применить, сильных впечатлений было порядочно.
– Были, – согласился Игорь и, вытянув шею, при* близил к нему лицо: – Слушай, Серега, а ведь лучшее в нашей жизни все уже было.
– Так, значит, считаешь? – спросил серьезно Попов. – Так ставишь вопрос?
– Да брось ты дурака валять. Послушай. Юность была какая! Война. За Родину воевали. Друзья были какие! Женщины какие нас любили! И работа по душе, и успех мы знали. И дети есть. Судьба есть.
– Считаешь, уже всё?
– Да не все, но главное уже было.
– Не удивил, – сказал Попов, подумав. – К нашему возрасту надо же что-то сделать, чтобы основное уже было. Это нормально. Вопрос: есть ли у нас, у меня, к примеру, ядро это?
Ему вдруг ужасно жалко стало себя, растраченных дней, он поразился своей разболтанности, лени, хотя всегда считал себя работником.
– Работать надо, – сказал он жестко. – Вот это верно. Как нам старик Петя всегда говорил? «Поталантливей, ребята, поталантливей!» Ну, давай выпьем этой кислятины.
Они чокнулись краешками тяжелых бокалов, отпили, и Сергей, неожиданно для самого себя завладев разговором, продолжал:
– Это ты верно говоришь, нужно успеть побольше. Жизнь-то не ждет. Пускай ты сделал уже что-то, надо еще, и получше. Надо пользоваться тем, что не погибли, не умерли, а живем, надо же это оправдывать. У меня на даче, за забором, Сенька Глухов, вот у них дед, семьдесят семь годов, крепкий дед, дай ему бог здоровья. Вот слышу, говорит внуку, а внуку младшему десять лет, – ох-хо-хо, говорит, тебе жить, а я, говорит, уже на финише.
– Телевизора насмотрелся, – вставил Игорь. – С Олимпиады.
– Да. Ты, говорит, когда жениться станешь, из меня уже береза вырастет. А пацан стоит, глазами хлопает, не знает, что сказать. Ну, зло меня взяло. Что ты ноешь! Ты ведь, думаю, в более выгодном положении. Живи еще двадцать лет, на здоровье, но ты ведь жизнь прожил, а это прекрасно. Все у тебя было, А с ним еще неизвестно что будет. Может, он завтра умрет или утонет, ничего не испытав.
– Верно, – согласился Игорь. – Со временем нас волнует не кто раньше или позже помер, а кто сколько жил. Возьми Васильева Федора. Восемьсот пятьдесят тире семьдесят три. Двадцать три годочка, всего-то навсего! А, скажем, Илья Ефимович? Посмотришь в словаре, – ага, значит, восемьсот сорок четыре и девятьсот тридцать. Прикидываешь машинально – восемьдесят шесть, так? И сердце радо. А кто раньше, кто позже – это дело второе, так уж устроено.
Сергей посмотрел на худощавое, такое дорогое для него сейчас лицо Игоря и негромко спросил:
– А мою дипломную работу помнишь?
– Конечно, – удивился Игорь. – И захочешь забыть – не дадут. Каждый год какой-нибудь журнал воспроизводит. Но я и без этого помню. И «Стучат?» тоже.
Да, все есть, выставки, имя приличное. Но все-таки всерьез остались две картины. И первая – как сейчас ни удивительно – это его диплом.
Он ее задумал давно, на втором курсе, но не торопился, сдерживал себя, чувствовал, что это будет не рядовая работа. Она подолгу стояла у него перед глазами – каждый раз по-другому, не так. Там были две фигуры – молодая женщина и солдат. Солдатом он твердо решил написать по памяти Колю Ермачкова, погибшего в самом конце войны в Чехословакии, чтобы Коля остался жить хотя бы на его холсте. Женщину он бы мог написать из головы, но у них было принято обязательно писать с натуры, и самому хотелось, чтобы вышло подостоверней. Институтские натурщицы, которых они без конца писали и рисовали на занятиях, в различных постановках, явно не годились. Он присматривался к девчонкам со своего и с других курсов, к соседкам по двору, но подходящей не было. Можно было писать ту или другую, но не находилось безусловной, единственной. Он раньше читал о мучительных поисках художниками натуры, но как-то не принимал этого вполне всерьез. Сейчас это занимало и задевало его все более.