Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 19



Так каждый день. Столько лет.

А потом случилось то, о чём ты не знаешь, даже не догадываешься.

У нас стал появляться «дядя Юра». Длинный худой хмырь в очках. Приехал на своих «Жигулях» откуда‑то из Кременчуга заниматься в аспирантуре. Где мама с ним познакомилась — не знаю. Жил он где‑то в общежитии аспирантов. Сперва привозил мать с каких‑то концертов, потом просто заходил в гости. Один раз даже уселся со мной за письменный стол решать задачки, объяснять дроби.

Могу рассказать, как я от него отвязался.

— У тебя нет основ, — говорит.

— Знаю.

— Тогда давай начнём все сначала. Единица — это одна целая, понимаешь?

— Целая — чего? — спрашиваю.

— Как чего? Вот видишь, у меня в руках карандаш? Он целый. Это один карандаш. Одна целая. Ясно?

— Ясно.

Потом он вдруг ломает его пополам. А это был мой любимый карандаш, чешский, с таким мягким грифелем.

— Теперь что у меня в руках?

В это время мать в новом переднике входит из кухни с подносом, на котором нарезанный торт «Птичье молоко», чашки с кофе, так умильно на нас смотрит, тоже спрашивает:

— Что в руках у дяди Юры, деточка?

А я обозлился и молчу.

— Две половинки одного карандаша, — терпеливо объясняет этот хмырь. — Если выражать в дробях, одна вторая и одна вторая. Что будет, если их сложим вместе?

Он соединил обе половинки. Показывает мне. И снова спрашивает, великий педагог:

— Что будет? Что? Вот видишь, было две половинки, а теперь снова одна це–ла–я. Верно?

— Нет, — говорю. — Это два куска поломанного карандаша.

Ух он и обозлился, хотя слова не сказал. Молча встал, пошёл к обеденному столу есть «Птичье молоко».

А я с тех пор понял, что, раз уж меня поставили на учёт в психдиспансер, надо использовать это до конца, придуриваться, где только можно, чтоб не играть в одну игру с разными настоящими идиотами и сволочами.

Не знаю, на что мать рассчитывала. То, что он сволочь, ухаживает за ней только ради московской прописки и жилья, ясно было даже мне, семикласснику.

У нас была одна комната, у тебя с бабушкой и дедушкой — две. Из‑за этого мать всегда злилась, а теперь — особенно.

Однажды он приносит мне билет на спектакль в Центральном детском театре, другой раз они меня отправляют в кино на вечерний сеанс.

В общем, все ясно.

И тут, когда предсказание бабушки Беллы начало исполняться, она вдруг умерла.

Мать легко отпустила меня на похороны. Здесь‑то после большого перерыва мы с тобой и увиделись. Сначала в крематории, потом дома на поминках. И я увидел, что дедушка стал совсем старый, дряхлый какой‑то. Да и на тебя было страшно смотреть. Всем заправляли твои друзья и знакомые — готовили, накрывали на стол. Игорь, Тоня. Пришёл Артур Крамер.

Ты проводил меня вечером на метро, дал фотографию бабушки, пакет с мандаринами, пирожками.

А вскоре, перед Новым годом, за неделю или за две, мать стала каждый вечер говорить, что она себя плохо чувствует, собирается лечь в больницу. И этот хмырь из Кременчуга долдонил: «Здоровье матери превыше всего».

Я сначала даже не понял, к чему они клонят.

Но как‑то вечером, когда мы с ней были одни, она охнула, схватилась за сердце, говорит:

— Сейчас буду звонить в неотложку, мне плохо, а ты собирайся к отцу. Увезут в больницу, умру — с кем останешься? Вот сумка, собирай рубашки, трусы, майки. Нет сил тебе помогать. Все учебники и тетради — в ранец быстро!

Я опешил. Испугался, что и она умрёт. И её отвезут в крематорий… Стало её жалко. Даже заревел, дурак, кинулся к ней.

А она подгоняет:

— Быстро, быстро! Ты же хотел жить с отцом, вот и будешь.

А я все реву.

— Мамочка, не хочу, чтоб ты умирала. Я тебя не брошу, вызывай, не беспокойся, я на самом деле сам всё умею. Я тебя буду ждать, а ты лечись. Подметать буду и мусор выносить…

— Провожу тебя — вызову. — И тут она сама стала пихать в сумку мои вещи.

А сумка оказалась с рваным боком. Тогда она вынула из шкафа стопку наволочек, выбрала какую похуже, перевалила вещи туда, завязала сверху узел.

— Одевайся. Вот пятак на метро. Ранец не забудь. — И такая злющая улыбка появилась на её тонких накрашенных губах. — Исполнилась твоя мечта — будешь жить с папочкой.





В этот момент я все понял. Весь этот театр.

Она уже нахлобучила на меня ушанку, заставляла надеть пальто.

А я сбросил его на пол, ору:

— Ничего ты не больная! Хочешь выпихнуть меня со своим хахалем, вот и все!

Мать размахнулась, как ударит по щеке.

— Пошёл вон, урод проклятый! Не дам испортить мне жизнь!

Схватила узел, ранец, открыла дверь, вышвырнула их на лестницу, а потом и меня вытолкала, швырнула вслед пальто.

И дверь захлопнула.

Я продолжал орать, плакать, колотить кулаками по двери, пока не почувствовал, что у меня как‑то рот не закрывается, перекосило.

Холодно стало.

Рот все не закрывался.

Я надел пальто, ранец, подобрал свой узел. Спустился по ступенькам, вышел из подъезда в переулок. А там метель метёт, кружит вокруг фонарей. И телефонная будка светится.

Какой‑то прохожий шёл вдоль тротуара, собаку прогуливал.

Я кинулся к нему, протянул пятак.

— Дяденька, разменяйте, две копейки надо.

Он почему‑то уставился на меня, начал в карманах шарить. Потом сунул двухкопеечную, пятака не взял, только спросил:

— Что с тобой случилось, мальчик?

Я не ответил, побежал к будке.

До сих пор не знаю, зачем я наврал тебе, что маму в больницу взяли. Может, стыдно было, что родная мать выгнала?

Я стоял возле будки, видел, как к нашему дому подкатили «Жигули», как вышел оттуда этот хмырь, взял из багажника два чемодана, вошёл в подъезд.

А потом на такси примчался ты. Схватил меня, больно так сжал. И мы поехали.

Ну, это я сильно отвлёкся. Зато теперь все до конца рассказал тебе, как оно было. Как вспоминал в поезде «Москва–Сухуми» своё так называемое детство.

И сейчас пришлось вспомнить.

Надеюсь, получу вызов, уеду наконец — забуду обо всём навсегда. И о том, что было после того, как сошёл на перроне в Сухуми.

С самого начала, как только выпрыгнул из вагона, в груди будто струна натянулась, стала дрожать сама по себе. Даже испугался. Растёр грудь — не проходит. Так и шагал к выходу в город. В одной руке твоя дорожная сумка, другой рукой грудь растираю.

С ходу окружили несколько старух в чёрном: «Комната надо? Комната надо?»

— Почём? — спрашиваю.

«Кто его знает, — думаю, — может, придётся провести здесь два–три дня. Нужно все разведать, как следует приготовиться. В гостиницу опять же путь заказан».

В общем, сговорился — два рубля в сутки за койку в комнате у моря.

Сели с хозяйкой в троллейбус, поехали с вокзала. В городе солнечно, как весной. А стоял декабрь. И в груди у меня эта самая струна все дрожит.

Сухуми тебе известен. Сошли недалеко от набережной, там, где речка Беслетка впадает в море. То самое место, куда я стремился. Вот, думаю, удача.

Через калитку прошли за ограду. Там дом двухэтажный, белый. И внизу, возле лестницы, ведущей наверх, дверь. Хозяйка отперла её, ввела в комнату. Столик, стул, две раскладушки с матрацами, умывальник. Повернуться негде.

Ну, хозяйка одну раскладушку убрала, дала мне ключ, и я остался один.

Скинул куртку, повесил на гвоздь в беленой стене. Сижу и думаю: «Где я? Почему случилось, что я так хотел жить с тобой, и вот прожил три года, и ты далеко, а я тут, в этой комнате…«Тогда я впервые пожалел, что не оставил тебе чего‑нибудь вроде этой тетради.

Наверное, и сидел‑то минут десять. Стало, холодно. Надел куртку, вышел, запер дверь.

На улице было теплее, чем в доме.

Захотелось есть. Но я первым делом зашагал к реке, где у берега за проволочным забором виднелись причаленные лодки.

Ты сам открыл мне это место, навёл на мысль. Помнишь, когда в последний раз были в Сухуми, ты приходил сюда со мной и местным своим знакомым — Георгием Павловичем; вместе в его шлюпке уплывали в море на рыбную ловлю. И ты однажды сказал: «Турция близко. Какие‑нибудь сутки–двое на веслах…» А Георгий Павлович добавил: «Если с двигателем, вообще чепуха, полсуток».